Почти половину кухни занимала плита, топка которой закрывалась дверцей на медных шарнирах. Чистить эти шарниры полагалось в специально отведенный день золой, разведенной на слюнях. Этой чудо-пастой их надраивали до зеркального блеска. Топливом служили хворост и торф. Каждое лето мы ездили на болото, срезали верхний, светлый, слой торфа, а черный торф "пекли" на солнце. Процесс "выпечки" был весьма несложен: густой черный ил из нижних болотных пластов набивали в деревянные формы. Потом формы раскрывали, и из них выпадали аккуратные торфяные куличики, которые за три месяца спекались в твердокаменные бруски.
В самом конце дома размещалась "зала". Собственно, кроме этой залы, других комнат у нас и не было. Пол здесь был деревянный. Половицы - из широких, гладко оструганных досок. На окрашенных в светло-голубое стенах висели картины, в основном религиозного содержания. Мебель - во вкусе тогдашних традиций. Пользовались залой только по большим праздникам, а также по случаю крещения детей, конфирмации [конфирмация - церковный обряд приема подростков в церковную общину] или траура. Нам даже и в голову не приходило, что это помещение может служить для каких-то повседневных занятий. Нет, оно просто было свидетельством нашего достатка: вот-де мы какие - можем позволить себе иметь залу.
Мы, дети, и батраки спали на дощатых полатях под самой крышей. Соломенная крыша хранила прохладу летом и тепло зимой. Под нами располагался коровник, так что в холодное время года у нас было "дополнительное отопление".
Веттерны и канавы омывали наш двор, словно остров, и все мы, люди и животные, составляли одну большую семью.
Возле веттерна и летом, и зимой была наша главная игровая площадка. Сколько раз я в него падал, сколько раз зимой проваливался под лед - и не упомню. Впрочем, это у нас считалось делом обыденным. На канавах мы держали свои первые экзамены на храбрость.
- Сейчас я ее перепрыгну.
- Ну да, слабО тебе!
- А вот и нет!
- А вот слабО!
И я - куда денешься! - прыгаю. Со страхом, но прыгаю. Не допрыгиваю, плюхаюсь в воду, вылезаю и прыгаю снова. Игра в "слабо" повторялась из года в год на все более широких канавах.
Читатель, наверное, уже догадался, что коли я прыгаю, то, значит, уже наверняка родился. Именно так оно и было. Моя матушка Абель (тогда этим именем называли и девочек) произвела меня на свет 6 августа 1858 года, а 8 сентября меня окрестили в хорстской кирхе и нарекли Иоганнесом Клаусом Фоссом.
Никто и никогда меня так не называл. Домашнее мое имя было Ханнес. На английских кораблях меня звали Джоном. А теперь на обоих моих автобусах красуется надпись: "Джон К.Восс". Что толку в этих именах? Все дело в человеке.
Ну вот, опять я оказался в Виктории, опять не в ту сторону начал мотать свою пряжу. Вернемся-ка лучше назад, в 1865 год. О войне с Данией я, к сожалению, ничего не знаю. Слышал только от очевидцев, да и в школе мы проходили, будто через Хорст маршировали австрийские войска. Но сам-то я ничего такого не помню. А чужие рассказы за собственные впечатления выдавать не хочу, хоть и кажется порой, что сам все это пережил. Нет уж, я буду строго придерживаться правды и только правды.
И так на нас, моряков, грешат, что любим-де прихвастнуть.
Только не я! Мое правило - всегда быть честным и никогда не врать, разве что для пользы дела.
Когда я стал старше, то увидел, что Бисмарк, который был тогда в Германии первым человеком, придерживается, похоже, того же самого правила. Во всяком случае все жители Хорста были тогда убеждены, что Бисмарк, прусский король и прусская и австрийская армии вели войну за то, чтобы сделать герцога Августенбургского герцогом Шлезвиг-Голштинским. Я совершенно отчетливо помню, как наш сосед Гердтс, приходившийся моей матери братом, называл Бисмарка старым боровом, а мой отец согласно кивал головой. Одобрял ли отец политические убеждения дядьки Гердтса или просто был зол на Бисмарка за то, что тот упразднил старую власть, я не знаю. Так или иначе, но монастырскому правлению пришел конец. Моордик вошел в состав Хорста, в подчинение общинной управе.
Отца - в компенсацию за моральный ущерб в связи с потерей должности фогта - сделали церковным старостой.
Рассказ обо всех этих переменах я веду столь подробно потому, что, как позже я увидел, и в большой политике творится то же самое, что и в политике деревенской. Всегда где-то в закутке сидит свой Бисмарк, который делает все совсем не так, как говорил прежде, а все должны повиноваться.
На корабле все совсем по-другому. Если штурман говорит:
"Джек, потрави гика-шкот", - то и думает он то же самое. И Джек знает, что у штурмана в голове именно это, а не что иное. Поэтому и отношения капитана с командой на кораблях (я, как всегда, имею в виду парусники) совсем не те, что на суше. Выше капитана, выше прусского короля, выше президента Соединенных Штатов не стоит никто, кроме бога.
Но случись капитану допустить навигационную ошибку, и он вместе с кораблем угодит к дьяволу в пекло. А политик, допусти он навигационную ошибку, - ему что угрожает? Получит пенсию!
Ну вот, опять я потерял свою нить. Я рассказывал, что прусско-датская война никак не отложилась в моей памяти. Зато в 1865 году я пошел в школу, что было для меня ничуть не менее скверным, чем для отца - последствия войны.
Чтобы попасть из Моордика в церковь, в лавку и в школу, надо было идти по узкой дамбе на восток. Через километр марши кончались и начинался коренной берег. На самой границе между ними бил родник. Редко проходили мы мимо, не испив из него водицы. В маршах, расположенных часто ниже уровня моря, колодцев в те времена не водилось. Люди и скот пили из канав. Привыкнешь к такой водичке, и никакая хвороба тебя не берет, главное попить ее во младенчестве. Мой желудок благодаря этой канавной воде достиг железной кондиции. В тропиках, где вся команда маялась животом, я сроду не болел. И во время плавания на "Тиликуме" я благополучно выжил после сильнейшего отравления рыбой.