Выбрать главу

— Какое там все, нас много! Всех не арестуете, — ответил Смидович.

— Это как сказать, молодой человек. Ежели понадобится, всех упрячем за решетку. Дайте срок.

— Нельзя ли узнать, куда нас везете? — спросил Семашко.

— Почему ж нельзя? Можно. В Бутырки, молодой человек, в Бутырки. Там вашего брата уже предостаточно собралось.

— Что ж, веселей будет, — беспечно заметил Смидович.

— Да уж веселье, знаете ли, не из лучших.

Бутырская пересыльная тюрьма, куда поместили арестованных, не так давно была переоборудована для содержания в ней политических заключенных. В Пугачевской и Полицейской башнях устроили одиночные камеры. Часовую приспособили для общего заключения. Туда и попали студенты.

И все–таки в тюрьме оказалось весело. Многие были знакомы или дружны, обнимали вновь прибывших, шутливо поздравляли друг друга с боевым крещением, острили.

— Наконец–то мы не боимся, что нас арестуют! — воскликнул Смидович. — Честное слово, я чувствую себя прекрасно!

Двери общей камеры, где содержались студенты, не были закрыты, и туда то и дело вводили новых арестованных. Смидович вглядывался в молодые возбужденные лица — не появится ли кто из знакомых? — и обрадовался, увидав врача Сергея Мицкевича, с которым познакомился год назад на студенческой сходке. Молодой среднего роста человек с серыми веселыми глазами, он вошел в камеру стремительной легкой походкой.

— Ба! Знакомые все лица! — воскликнул Мицкевич. — Здравствуйте, товарищи! — Он горячо пожал несколько протянутых ему рук. — А вы знаете, друзья, Василий Осипович Ключевский собирается подписать или уже подписал петицию о нашем освобождении! В числе сорока двух профессоров.

Петиция подействовала.

Уже на четвертый день некоторых стали освобождать из тюрьмы — «за недостаточностью улик».

Смидовича на допрос вызвали одним из последних. Надзиратель привел его в тюремную контору, где находились какие–то чины из судебной палаты. За столом сидел старик в пенсне, очевидно, старший среди прибывшего начальства. Услышав фамилию Смидовича, он взял из лежавшей перед ним пачки нужное дело и углубился в чтение.

— Садитесь, Смидович, — сказал он, продолжая листать бумаги.

Смидович сел, решив терпеливо ждать, чем решится его участь.

— Я удивляюсь вам, господин Смидович, — судейский чин наконец поднял на него воспаленные глаза. — Я удивляюсь, как это вы, сын дворянина, всеми уважаемого в Туле помещика, связались вдруг с кучкой бунтовщиков. Я, конечно, понимаю, что при сем вами двигали, так сказать, возвышенные чувства — борьба за справедливость, против зла и так далее, и склонен думать, что вы стали игрушкой в руках заговорщиков, которые смеют посягать на самые устои империи, на святая святых господствующего в России строя. Я хочу верить, что крамольные речи, которые произносились на заседаниях совета студенческих землячеств, равно как и тот гнусный пасквиль на государя императора, который чья–то преступная рука внесла в патриотическую брошюру господина Ключевского, не имеют к вам прямого отношения.

— Сожалею, но должен вас огорчить, — перебил Смидович. — Все, о чем вы изволили напомнить, имеет ко мне самое непосредственное отношение.

— Вот как! — Голос судебного чина из елейно–приторного стал жестким и резким. — Я надеялся, господин студент, несколько облегчить вашу участь, смягчить наказание, которое вы заслуживаете, но коль вы отказываетесь…

— Да, отказываюсь! — упрямо подтвердил Смидович.

— Тогда я вынужден пресечь вашу бунтовщическую деятельность. Вам придется оставить надежду на получение дальнейшего образования и выехать в Тульскую губернию к родителям под гласный надзор полиции. Там у вас найдется время задуматься над собственным поведением и заодно понять, что пощечина, которую вы осмелились дать одному весьма влиятельному лицу, не осталась безнаказанной.

Несколько дней Смидович еще жил в Москве и успел получить письмо от отца. Гермоген Викентьевич никогда не проявлял по отношению к детям особой нежности, но по–своему любил их. Сына в письмах он обычно называл «дорогой Петя» или «милый друг Петя», но это последнее письмо начиналось отчужденно и сухо: «Петр Гермогенович». «Меня не удивляет, — писал отец, — что с тобою случилось: при твоем направлении и при твоих взглядах этого можно было ожидать. Я не знаю, в чем заключались беспорядки и какое участие ты в них принимал… во всяком случае ты не устранился от них… в противном случае ты не получил бы приглашения удалиться из Москвы… К чему ты стремишься и на что надеешься? Иль мало было у нас горя и ты хотел еще прибавить?.. Одно я могу вывести в заключение: никого ты не любишь и никого не жалеешь».