— Пожалуй, столь строгая мера, как каторга, вам не грозит — правосудие в России гуманно. Но оставим праздные разговоры. Итак, господин Куртуа, ваше место рождения, возраст, национальность?
Смидович ответил все именно так, как придумал заранее — бельгийский подданный… Куртуа… В детстве жил в России…
— Вероисповедание?
— Никакой религии не признаю.
— Вот как? — Подполковник удивленно поднял брови. — Вы обвиняетесь в умышленном проведении среди малоимущих слоев населения так называемой социалистической пропаганды.
— И что же? — Смидович сделал удивленное лицо. — У нас в Бельгии пропагандой может заниматься каждый гражданин, и совершенно легально.
— Россия, господин Куртуа, не Бельгия, заметьте это! — Подполковник повысил голос. — В России тот вид деятельности, в котором вас уличили, является преступным и наказуемым в судебном порядке… Что вы изволили делать прошедшим вечером на квартире работницы Анастасии Павловой?
— Праздновал именины одного из гостей.
Допрос длился довольно долго. Уже светало, когда Смидович расписался на постановлении о заключении его под стражу и жандармский чин вызвал конвоира:
— На Шпалерную!
На Шпалерной помещалась «предварилка» — печально знаменитый Дом предварительного заключения.
Глава четвертая
Сначала натужно проскрипели одни железные ворота, которые сразу же заперли за въехавшей на тюремный двор каретой. Вторые ворота уже не открывали, оказалось достаточным калитки. В нее прошел жандармский офицер, за ним Смидович, затем еще два жандарма. Впереди было огромное шестиэтажное здание из красного кирпича с похожими на щели решетчатыми окнами и такой же решетчатой дверью, в которую в том же порядке вошли все четверо.
В нос ударил кисловатый тюремный запах. По длинному и широкому коридору сновали служащие в форменных сюртуках с двумя скрещенными ключами в петлицах — эмблемой заключения.
В одной из комнат пожилой тюремщик расписался в том, что принял от жандармского офицера арестованного бельгийского подданного Эдуарда Куртуа.
— Вам что, молодой человек, у себя тюрем не хватало, что вы в Россию подались? — устало спросил он.
Потом, кряхтя и жалуясь на «чертову службу», он со всех сторон обмерил нового арестанта и записал в толстую прошнурованную книгу его рост (два аршина, шесть вершков), цвет волос (темно–русые, почти черные), глаз (голубые), форму носа (нос обыкновенный). Особых примет не оказалось. Смидовичу пришлось снова что–то выдумывать про несуществующего отца, у которого, оказывается, под Льежем, в маленьком местечке Носонво, есть мастерская по производству оружейных стволов.
— Ну вот, папаша дело свое имеет, а сын… — Тюремщик махнул рукой и встал, чтобы проводить Смидовича в комнату, где на деревянной треноге стоял в углу массивный фотографический аппарат. — Запечатлей–ка господина на память, — обратился он к фотографу.
— Это мы в один момент, Ферапонт Лукич!.. Попрошу сюда. — Фотограф сразу приступил к делу. — Повернитесь в профиль! Спокойно! Снимаю! Теперь в фас! Живее! Это вам не художественная фотография месье Поля. Там бы с вами повозились. А у нас все мигом. Красота нам не нужна. Одно портретное сходство. Не шевелитесь!
Потом Петр Гермогенович попал в комнату–лабораторию, где какой–то мрачный тюремщик с черной повязкой на глазу снял у него отпечатки пальцев. Своей холодной потной рукой он прижимал один за другим пальцы Смидовича сначала к растертой на стекле типографской краске, потом к листу бумаги.
— Руки мыть будете или с испачканными в камеру последуете? — сверкнув единственным глазом, спросил он.
— С испачканными. В камеру…
Смидовичу стало невмоготу участвовать в этом тюремном спектакле, уж лучше поскорее очутиться в одиночке, чтобы никого не видеть, не отвечать на нелепые вопросы.
Камера, куда повел его надзиратель, помещалась на шестой галерее, как здесь называли этажи. В зловещей тишине огромного здания гулко раздавались шаги. В этой тюрьме все было гулким. Гулко открывались и закрывались двери камер, гулко тикали стенные часы в коридорах, гулкими были лестницы, показавшиеся Смидовичу бесконечными. С каждым лестничным маршем все дальше отодвигалась от него свобода и все внушительнее, и от этого ужаснее, выглядело здание тюрьмы, каждая деталь которой имела единственное назначение — не дать возможности арестанту вырваться на волю.
Надзиратель, долговязый, с седыми пушистыми усами, за дорогу не сказал ни слова. Все так же молча он подошел к двери с номером 56 и, выбрав из болтавшейся у пояса связки ключей нужный, отпер им дверь.