И снова послышался негромкий, но явственный гул одобрения.
Петр Гермогенович тяжело вздохнул. Он вспомнил, как на одном из первых пленумов Комитета Севера депутат с Ямала задал вопрос: «Наш народ поручил мне спросить у самого большого начальника, правда ли, что нам надо учиться, а своих детей отдавать в школу?» Смидович долго и терпеливо говорил тогда о пользе учения, о том, что в Ленинграде даже думают открыть специальный институт для северян, приводил в пример Петра Ефимовича Хатанзеева, первого ненца–учителя из–под Обдорска. Он говорил еще о русском учителе Иванове, который в 1924 году добровольно приехал в одно из сел Березовского района и открыл там школу. Своими руками он сделал столы и парты, днем учил детей, а вечером — взрослых. Не было ни тетрадей, ни карандашей, писать приходилось углем на бересте. Сначала никто из местных властей не знал о подвиге этого человека, и он год работал бесплатно, его кормили охотники и рыбаки. Они полюбили своего учителя, и проблемы — посылать детей в школу или не посылать — для них уже не существовало.
Увы, так было далеко не всюду. И не потому, что в Комитете этому не уделяли внимания, просто на Север еще ехало слишком мало учителей, партийных работников, тех, по словам этнографа Тана–Богораза, «советских миссионеров», которые бросали насиженные места и отправлялись в тундру, на край света, чтобы и там сеять «разумное, доброе, вечное». Он и сам был сейчас одним из таких советских миссионеров. Он знал, что любое его слово в защиту школы мгновенно разнесется по тундре и, быть может, сослужит добрую службу.
Он поднялся с опрокинутого вверх дном ведра и завел рассказ о своих детях, с малых лет учившихся в школе, о себе, который тоже окончил школу и стал в конце концов председателем Комитета Севера. Ему дружно хлопали заскорузлыми ладонями, а он думал, как много еще предстоит тут работать, пока северные народы поймут, что школа им нужна, как стадо оленей, как нарты или чум, — все то, без чего жить просто нельзя…
Весна надвигалась по–заполярному — стремительно, бурно. Казалось, так недавно бушевала над тундрой пурга, перевевала пушистый рассыпчатый снег, а сейчас все вокруг набухло снеговой водой, все потянулось к свету, к солнцу, а на обнаженных вершинах бугров стали видны прижавшиеся к земле кустики полярной березки.
Петр Гермогенович присел на корточки и с любопытством рассматривал тоненькие, не толще карандаша, стволики этого удивительного дерева и еще более тщедушные, скрюченные веточки с набирающими силу тугими почками. Щедро облитые светом, зеленели мхи и пестрели лишайники, не потерявшие цвета за долгую зимнюю спячку, то зеленые, то красные, то черные, словно обуглившиеся после пожара. Он решил, что, возвращаясь домой, обязательно возьмет с собой хоть маленький кусочек тундры, перенесет его в свой сад и устроит там нечто вроде «заполярного уголка». Он даже наметил для него место — напротив окон спальни. Там он посеет пушицу, посадит кустик багульника и полярную карликовую березку, которая будет стелиться по подмосковной земле…
Размечтавшись, он не заметил, как к нему подошел Теван и позвал ужинать.
— Старик, однако, один есть в чуме, шибко хорошо сюдбабц рассказывает, может, послушать хочешь?
Конечно же, Петр Гермогенович хотел.
Он знал о ненецком эпосе сюдбабц и ярабц — героических песнях и песнях–плачах, которые с незапамятных времен кочевали по тундре вместе с оленеводами. Специальные экспедиции, организованные Комитетом Севера, записывали эти нескончаемые песни, в которые каждый исполнитель вкладывал, вносил что–то новое, по своему усмотрению меняя канонический текст.
Костер из веточек полярной березки то разгорался, то мерк, и от этого то освещались, то погружались в тень пергаментное, высохшее лицо старика и его худые узловатые руки, соединенные на впалом животе.
— На твой язык переводить буду, — сказал Теван, тихонько усаживаясь рядом со Смидовичем.
В чуме установилась тишина, притихли дети, даже собаки, насытившись остатками ужина, не бегали взад–вперед, а лежали у костра, положив на вытянутые лапы узкие лохматые морды; казалось, тоже приготовились слушать.
— Про Ваули петь буду, — объявил старик и стал медленно раскачиваться, как бы кланяться не то людям, не то «священному месту» с иконкой и сядаями. Лицо его оставалось бесстрастным, каменным, и таким же бесстрастным был надтреснутый, резкий голос, которым он не пропел, а произнес нараспев первые слова:
— Мой отец очень старый был. Седая у него голова была. И слеп мой отец был. Когда он еще молод был, в Хальмер–Сэдэ ездил, у богатых людей служил. Оленей стерег, рыбу ловил. Отец рассказывал. Когда он еще молодой был, когда у него еще жены не было, он Ваули видел. Ваули большой был, крепкий Ваули был. Целого большого быка на плечи возьмет и несет. Богатырь Ваули был. Ваули богатые люди сильно боялись. Он у них оленей отбирал, и нарты отбирал, малицы тоже отбирал. Беднякам раздавал. Такой Ваули был.