Страдания Пушкина по временам превосходили меру человеческого терпения, но он переносил их, по свидетельству Вяземского, с «духом бодрости», укрепленный Таинством Тела и Крови Христовых. С этого момента началось его духовное обновление, выразившееся прежде всего в том, что он действительно «хотел умереть христианином», отпустив вину своему убийце. «Требую, чтобы ты не мстил за мою смерть. Прощаю ему и хочу умереть христианином», — сказал он Данзасу.
Утром 28 января, когда ему стало легче, Пушкин приказал позвать жену и детей. «Он на каждого оборачивал глаза, — сообщает Спасский, — клал ему на голову руку, крестил и потом движением руки отсылал от себя». Плетнев, проведший все утро у его постели, был поражен твердостью его духа. «Он так переносил свои страдания, что я, видя смерть перед глазами в первый раз в жизни, находил ее чем-то обыкновенным, нисколько не ужасающим».
Больной находил в себе мужество даже утешать свою подавленную горем жену, искавшую подкрепления только в молитве: «Ну-ну, ничего, слава Богу, все хорошо».
«Смерть идет, — сказал он наконец. — Карамзину!» Послали за Екатериной Андреевной Карамзиной.
«Перекрестите меня», — попросил он ее и поцеловал благословляющую руку.
На третий день, 29 января, силы его стали окончательно истощаться, догорал последний елей в сосуде.
«Отходит», — тихо шепнул Даль Арендту. Но мысли Пушкина были светлы… Изредка только полудремотное забытье их затуманивало. Раз он подал руку Далю и проговорил: «Ну, подымай же меня, пойдем; да выше, выше, ну, пойдем».
Душа его уже готова была оставить телесный сосуд и устремлялась ввысь. «Кончена жизнь, — сказал умирающий несколько спустя и повторил еще раз внятно: Жизнь кончена… Дыхание прекращается». И осенив себя крестным знамением, произнес: «Господи Иисусе Христе».
«Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха, но я его не заметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: „Что он?“ — „Кончилось“, — ответил Даль. Так тихо, так спокойно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить таинства смерти».
Так говорил Жуковский, бывший также свидетелем этой удивительной кончины, в известном письме к отцу Пушкина, изображая ее поистине трогательными и умилительными красками. Он обратил особенное внимание на выражение лица почившего, отразившее на себе происшедшее в нем внутреннее духовное преображение в эти последние часы его пребывания на земле.
«Это не был ни сон, ни покой, не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу, не было тоже выражение поэтическое. Нет, какая-то важная, удивительная мысль на нем разливалась: что-то похожее на видение, какое-то полное, глубоко удовлетворенное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: „Что видишь, друг?“».
Мудрец жизни
Особенно сердцу Пушкина были близки, конечно, наши вдохновенные, проникновенные, православные молитвы, по его собственному признанию, «умилявшие» его душу. Такова особенно великопостная молитва Ефрема Сирина — этого певца покаяния, и величайшая из всех других «Молитва Господня»: ту и другую он воплотил в высоких, вдохновенных стихах. Поэтическое переложение первой мы все изучали с детства. Гораздо менее известна художественная одежда, в какую поэт попытался облечь вторую.
Сохранив почти неприкосновенным весь канонический текст этой евангельской молитвы, Пушкин сумел передать здесь и самый ее дух, как мольбы детей, с доверием и любовью обращающих свой взор из этой земной юдоли к Всеблагому своему Небесному Отцу.
«Капитанская дочка», оконченная только за сто дней до смерти поэта и являющаяся как бы его литературным и одновременно духовным завещанием для русского народа, вместе с другими особенностями русского быта рисует нам и веру наших предков в силу молитвы — этого утешения «всех скорбящих», которая дважды спасает от опасности Гринева в наиболее критические минуты его жизни.
Но если где мы видим подлинную исповедь поэта, «странника», то это в одном из предсмертных его стихотворений, которое было открыто в его бумагах значительно позже его смерти и напечатано впервые в «Русском Архиве» только в 1881 году.
Оно связано с таинственным видением, предуказавшим поэту уже скорый исход из этого мятежного мира в страну вечного покоя.
— исповедуется поэт-странник:
Так в тихом сиянии веры открывался для него град Божий, это небурное «убежище» для всех пришельцев этого мира — и его смятенное тоскующее сердце успокаивалось в лоне милосердия Божия, которому он вручал свою душу. Его кончина и была именно таким успокоением, в которое он вошел подлинно тесными вратами и узким путем своих предсмертных страданий.
Таков духовный облик Пушкина, как он определялся к 30 годам его жизни. Его мировоззрение отличалось тогда уже полной законченностью и последовательной цельностью; таким оно проявилось и в его творениях, и в жизни: он везде оставался верен себе и как поэт, и как человек. Русское национальное самосознание проникало его насквозь. И так как оно неотделимо от православного миропонимания, то естественно, что в нем осуществился органический союз той и другой стихии; чем более он был русским по душе, тем ярче в нем сквозило сияние нашей православной культуры. Дух последней отпечатлелся на нем гораздо глубже, чем, может быть, сознавал он сам и чем это казалось прежним его биографам. Наш поэт невольно излучал из себя ее аромат, как цветок, посылающий свое благоухание к небу.
Пушкин не был ни философом, ни богословом и не любил даже дидактической поэзии. Однако он был мудрецом, постигшим тайны жизни путем интуиции и воплощавшим свои откровения в образной поэтической форме. «Златое древо жизни» ему, как и Гете, было дороже «серой» теории, и хотя он редко говорит нарочито о религиозных предметах, есть «что-то особенное нежное, кроткое, религиозное, в каждом его чувстве», как заметил еще наблюдательный Белинский. Этой своей особенностью и влечет к себе его поэзия, которая способна скорее воспитывать и оживлять религиозное настроение, чем охлаждать его.
Все, что отличает и украшает Пушкинский гений, — его необыкновенная простота, ясность и трезвость, «свободный ум», чуждый всяких предрассудков и преклонения пред народными кумирами, правдивость, доброта, искренность, умиление пред всем высоким и прекрасным, смирение на вершине славы, победная жизнерадостная гармония, в какую разрешаются у него все противоречия жизни — все это несомненно имеет религиозные корни, но они уходят так глубоко, что их не мог рассмотреть сам Пушкин. Мережковский прав, когда говорит, что «христианство Пушкина естественно и бессознательно». О нем можно кажется с полным правом сказать, что душа его по природе христианка: Православие помогло ему углубить и укрепить этот прирожденный ему высокий дар, тесно связанный с самым его поэтическим дарованием.