Сидит Дуняша и трясется — в своей плоти в преисподние вошла. А девчонка к ней: «Вы, товарищ, новенькая? Повторите — бы… а…» Вскочила Дуняша, истошно завопила: «Не подведете меня к присяге. Смерть приму, а сквернословить не стану!» Любила Дуняша чистоту до нельзя — наследить в комнате за страшный грех почитала. На что кротка со скотами была, а и то кота Мурзу утопить хотела, когда он в кабинете, на персидском ковре лужу напрудил. Но здесь не стерпела — прямо в середину плюнула: «Отрекаюсь от царствия вашего! Знаю теперь, кто водит вами — у нас на Успенском поселился. Так что терзайте меня, а в Бубнового Валета этого, в усища его тухлые три раза плюю!» Прокричав — выбежала.
Домой не пошла. Дома блондин. Небось все знает, схватит печать свою, припечатает за волосы, и погибла душа без покаяния. Нет у нее орудия, кроме креста нательного, слова такого не знает. Вспомнила о приятеле давнем, советчике премудром, об Иване Кузьмиче. Хоть далеко до Дорогомилова, мигом добежала.
Иван Кузьмич прежде золотошвеем был, эполеты делал, на звездочки умилялся — «премудрость небес, маяк волхвов, уменьем своим на плечи достойные низвожу». После же, как пошли бунтовать, когда скатились золотые звездочки с погон последнего генерала — всплакнул, но не возроптал, обратился к светилам нетленным и занялся апокалипсисом. Никто лучше его толковать не умел и кладезь распечатанный и Жену, облаченную в Солнце, и всех коней по череду. Утречком скупал он у рабочих завода Гивартовского дрожжи краденые и продавал их на Смоленском. Вечерами же толковал и советовал. Рассказу Дуняши Иван Кузьмич сильно обрадовался: «В середу запрошлую видел я уже предзнаменованье, хоть и не русого, а черного, как уголь, но твоего душегуба. Знаю многое и тебе открою. Ты, Евдокия, — Юдифь, словом Божьим сокрушишь Олоферна, кой в мерзости и блуде пресмыкается. Державу спасешь Российскую, Святую Церковь оградишь. Готовься, Евдокия, к свету подвижническому, зрю венчик вокруг влас твоих!»
Встала Дуняша, поклонилась в пояс: «Недостойна я сего, Иван Кузьмич, под Успенье молочка откушала, грехи довлеют многие».
Но нет, Иван Кузьмич знает, не зря такие слова говорит — на Дуняшу пала честь сладчайшая поразить врага рода человеческого, пострадать за многогрешный мир.
Жилец, блондин, он же валет бубновый, не кто иной, как черт. Но не с голыми руками пойдет на него Дуняша. Есть у Ивана Кузьмича орудия многие — крестики, ладанки, пришептывания, моления запретные. Вовсе не так уж силен черт, есть и у него слабости всякие, надо лишь знать. Легче всего одолеть черта, когда он еще махонький. Рожки у них прорезываются и хворь находит — прыщи и размягчение телес. Потом, ежели черта, хоть и большого, в ночь на целителя Пантелеймона хлестнуть по темени вербой освященной, он сразу смирится, захнычет. Тогда времени не теряя, надобно посадить его в огуречный рассол и держать до полного издыхания. Но против валета усатого дает Иван Кузьмич средство скорое и верное. Баночку, а в ней святая водица со святой горы, монахи привезли. Надо Дуняше ночью, крадучись, подступить к дрыхнущему, оголить и водицей окропить, пришептывая: «Во реке Иордани мира омовение, Сатаниилу с приспешниками гибель гиблая. Аминь!» — Черт задрожит, хвостик отвалится, из утробы вой выйдет песий, а вскоре весь съежится ежиком и завянет.
Домой пришла Дуняша строгая, ясная, со склянкой заветной. Как ни верила Ивану Кузьмичу, но в одном сомнения одолевали — недостойна она, грехами захватана, белизны не хватит покрыть собой зло злейшее. Грешница, маловерка, погибнет, дела не сделав. Чистую рубаху надела — в достоинстве преставиться. У барыни Брынзовой прощенья просила, как в Прощенную, ручку смиренно целуя. Жарко молилась Заступнице Скорой.
Блондин долго домой не возвращался. Сидел он, о своих обличителях не ведая, на заседании еще какой-то комиссии, будто Профобра. Сидел и считал, сколько к девятьсот тридцатому году откроют они школ для горняков в Пермской губернии, какие все будут сознательные, дельные, будто не люди из костей трухлявых да мяса дрянного, что пожить не успел — уж испортилось, а машины американские, высчитано, где каторга, где свадьба, не икнешь в промежутке. Сидел и считал — школ 318, учеников 16.000, школ 94, учеников 8.000, четыре добавочных. Досчитав же до конца, башкиров прихватив да мордву, выпил стакан чая, настоянного на каких-то листьях, что в Сокольниках собирал сторож Профобровский, вместо сахара пососал ложечку, отдававшую жестью и селедочным духом, а засим поплелся домой с портфелем тяжелым: схемы, проекты, доклады никак не меньше полпуда весили.