— Я оказалась права, — повторила старуха. — Вскоре ты лишишься четырех из принадлежащих Тебе ног, а Лес-то у нас непросто-ой!
— Ты, видно, путаешь меня с пауком, — скрывая нахлынувший страх, осклабился Эрлих.
— Ты — еще хуже!
— Пошла прр-рочь, мер-рзкая старушонка!
— Я не всегда была такой, — послышался тихий ответ.
— Мне плевать на тебя и твой лес! Пошла прочь! ПРРРО-О-ЧЧЬ!!!
— Охотно верю, благородный рыцарь! Вспоминай меня, когда вдруг обезножишь, благородный рыцарь, вспоминай меня! Да, — усмехнулась старуха, — А ТЫ И ВПРЯМЬ — БЛАГОРОДНЫЙ?!
И, ловко увернувшись от брошенного в нее камня, расхохоталась и… пропала.
«Роман о заклятых
любовниках»,
глава триста
пятидесятая
Глава 11
Глава тринадцатая
— Тень-тень-тень-вьюить! тень-тень-тень-вьюить! тень-тень-тень-вьюить! вьюить! вьюить! тень-тень-тень!
Простенькая птичья песенка никак не стихала. Ох, не зря, не зря эту крошечную неприметную пичугу прозвали чернушкой-сороковушкой: свой напев она повторяла раз сорок, никак не меньше. Все бы ничего, да только вот особыми руладами, фиоритурами, коленцами, одним словом, виртуозностью она (увы!) не блистала. Бесхитростная птица долбила и долбила свой наивный (и оттого слегка назойливый) мотивчик, словно боялась его забыть. «Тень-тень-тень-вьюить! тень-тень-тень-вьюить! вьюить! вьюить!» — так стучат по черепице дождевые капли. Стучат и стучат, стучат и стучат, стучат и (охо-хо-х!..) стучат.
Эгберт понемногу приходил в себя. Все его тело саднило от боли — так, будто его, голого, трижды проволокли сперва по острым камням, а потом сквозь густые заросли чертополоха и при этом нещадно нахлестывали крапивой (ой-й!). Туда и обратно, туда и обратно! (О-о-о-ойй-й! ой-еей-е-ой!)
От правого глаза осталась лишь узкая щелочка, в которую мало что было видно — до того он заплыл. Левый же и вовсе не хотел раскрываться. Рыцарь осторожно, двумя пальцами, попробовал раздвинуть будто слипшиеся веки. Удалось это лишь с третей попытки. Хотя (будучи человеком разумным и рассудительным) Эгберт понимал, что видеть мир частично — все же куда лучше, чем не видеть его вообще.
Впридачу ко всему вышеперечисленному, рыцаря не покидало ощущение, будто под череп ему засыпали мокрого песка вперемешку с толченым стеклом и обломками ракушек. И теперь не только каждое движение — каждая мысль причиняла бедняге острую боль и разве что не высекала искры из глаз.
Неоднократное участие в различных передрягах (пусть и не всегда по собственной воле) научило Эгберта философскому отношению к жизни. Он, конечно, понимал: все в мире — суета сует и томление духа. А также — тлен, тлен и еще раз — тлен, не стоящий мало-мальских треволнений… и все же, все же… И все же, согласитесь, очень неприятно очнуться побежденным и в одном лишь исподнем. Да еще таком грязном: не то, что на люди показаться, самому на себя взглянуть — и то срам!
Новехонькие серебряные латы, затейливо украшенные чернью, декоративными финтифлюшками и тонкими пластинами перламутра (хозяин лавки в которой рыцарь приобрел этот шедевр, с пеной у рта клялся и божился и, в подтверждение, вырвал три волоска со своей жирной заросшей груди, что эти латы — не что иное, как уменьшенная копия парадных лат Самого Ланселота (да-да-да!); латы, которые Эгберт надел не столько из соображений красоты, сколько из-за их малого веса, щадя спину коня, изумительные латы! — предмет зависти большинства рыцарей — бесследно исчезли.
Судя по синякам, царапинам и многочисленным кроповодтекам, соперник рыцаря не особенно утруждал себя: расстегивать все хитроумные защелки и крючки, долго возиться и осторожничать, снимая каждый доспех, тому было явно и недосуг, и неохота. Но и оставлять эту сверкающую красоту на поверженном рыцаре считалось глупостью. Величайшей и непростительной. Подобные латы стоили бешеных денег, и потому — противник Эгберта безжалостно содрал их с бесчувственного тела. Также он забрал осыпанный рубинами кинжал и расшитый шелками и мелким речным жемчугом (правда, уже полупустой) кошелек и драгоценные перстни.
Рыцарь вытянул вверх правую руку и сначала несмело, а потом сильней пошевелил пальцами. Слава богу, все они были на месте. Целы и невредимы. «И на том спасибо!» — с грустной иронией подумал он. Могли ведь и отрубить.
Далеко не сразу, постепенно, оч-чень ме-е-едлен-но-ооо и с преве-ели-иким трудом рыцарю удалось-таки подняться. Из положения «лежа на спине» он перебрался в положение «лежа на животе», затем — тоже не без усилий — в «стойку на четвереньках» и лишь после этого несчастное тело (наконец-то!) милостиво позволило Эгберту принять вертикальное положение. И опираться уже на две, а не на четыре конечности. Прихрамывая и слегка пошатываясь, он заковылял незнамо куда. Настроение рыцаря трудно было бы назвать радужным и лучезарным. Утратить в один день любимого коня, меч, новые доспехи, все драгоценности, два (клянусь, совсем не лишних!) зуба и, в довершение всего — надежду на возвращение. Ну, в самом деле, не идти же пешком? Да еще в таком… бр-р-р! непотребном виде? Да без единого гроша?!
А впрочем… может, все еще обойдется? Жив? Жив! Вот и ладненько. Найти бы, где переночевать, а там видно будет.
Рыцарь брел по лесу, по щиколотку утопая в густой траве, раздвигая нависающие ветви кленов и вязов, берез, осин и ольхи, перешагивал через поросшие мхом коряги и с каждым шагом, как в трясину, все глубже и глубже погружался в Невеселые Думы о Нелегкой Рыцарской Доле. Порой он сбивался с пути и, сделав круг, возвращался на прежнее место. Или очнувшись от раздумий, застывал, будто вкопанный и, растерянно вертя головой, оглядывался по сторонам, не в силах сообразить: кто он? где он? и куда направляется? После минутного замешательства прерванный им путь продолжался.
Он бы еще долго кружил и блуждал по окрестностям и неизвестно до чего бы думался, как вдруг… (О, это вечное и неизбежное «вдруг!» Не слово, а просто квинтэссенция неожиданности. Своего рода палочка-выручалочка для рассказчика, рыболовный крючок с идеальной наживкой.)
Впереди показалось неизвестно что — гора не гора, холм не холм. Возвышавшееся каменное нечто, сверху и по бокам густо поросшее мхом и причудливыми серебристо-зелеными лишайниками. Оно никак не могло называться холмом — для этого оно было слишком уж высоко и массивно, но и до размеров горы как-то не дотягивало. С трех сторон к нему не было подступа. Ну, то есть, совершенно никакого. Деревья (несколько буков, вязов, дубов и еще… еще… да бог его знает, что еще! Эгберт был не особенно силен в естествознании), так вот, деревья здесь росли какие-то уж непомерно кряжистые, с огромными распластанными кронами. И извилистая, туго перекрученная кора напоминала толстые жгуты белья, забытые нерадивой прачкой. Обойдя их кругом, рыцарь увидел хорошо утрамбованную небольшую площадку со следами костра и огромным пнем посредине. Его поверхность была гладкой, будто отполированной. Каменная стена перед ним оказалась (о, радость!) уже не слишком неприступной: в ней зияло отверстие странной формы и по краям — слегка оплавленное. Казалось, оно не появилось естественным путем, а было кем-то намеренно выжжено в скальной породе.
В памяти Эгберта тут же всплыли строки из некогда прочитанного им знаменитого романа Альфреддо Струнырвущего. Ах, писал он завлекательно! Его истории были не только (и не столько) о любви, сколько о всяческих жутких, кровавых тайнах. Полные мистики, кошмаров и наичернейшего юмора, они наводили ужас на читателя, но одновременно и завораживали его. Одни названия чего стоили: «Монашка-вампирица», «Нежные кровососы», «Сожри мое сердце в полночь», «Сон на окровавленном троне», и так далее…