Впрочем, что идеальный, что простой смертный, а внутри-то мы все одинаковые. Желудок да кишки пустоты не потерпят. Так что, сын мой, приступим, благословясь!
Дюжий старец вышел из пещеры, перекрестился, неторопливо закатал рукава черной рясы, поплевал на ладони и взялся за деревянный молоток.
Эгберт давился слюной, наблюдая за святым отцом, который со свирепой сосредоточенностью (если не сказать — с остервенением) колошматил по огромным кускам (нет, кусищам) сочного мяса. «Как бьет, ка-ак бье-оот! У-ух-х, ты-ии!» — дивился рыцарь, старательно уворачиваясь от летящих в его сторону брызг крови и мясного крошева. «Будто с врагами христианства расправляется!»
Ассоциации в его голове возникали, разумеется, правильные. Но будь Эгберт капельку искреннее (или кровожаднее) хотя бы с самим собой, сравнение могло оказаться совсем иным. Например, таким: «…это лежат останки его злейшего врага, до того насолившего святому отцу при жизни, что и после смерти негодяя старик не может простить его черных дел». Вот так.
Между тем, бесформенные кровоточащие куски мяса превратились в подобие тончайшей вуали. Старик довольно хмыкнул, крякнул, вытер рукавом потное лицо и отложил свое орудие в сторону. Укрепив над костром сковородку, он щедро плюхнул в нее янтарное масло.
Пришел черед яиц, муки, соли и специй. С наисерьезнейшим видом (как того и требовала данная процедура) отец Губерт отмерил нужное количество муки, просеял ее, отделил желтки от белков и хорошенько взбил последние. Затем в его руках появились склянки со специями. Старик внимательно изучил содержимое каждого: понюхал, помял руками, лизнул и на минуту нахмурился. Все это время масло на сковороде шипело и плевалось, как грешная душа в аду.
А старик продолжал священнодействовать. Дальнейшее происходило уже в ускоренном темпе. Перец (черный и красный), соль, майоран, базилик и розмарин пряным, ароматным дождем хлынули на исходящее соком мясо. Р-раз, два! Иоанн, Лука! — и обвалянные в муке отбивные легли на дно сковороды. Тр-ри, четыре! Павел, Матфей! — и нарезан кольцами лук. Лихо, в одно мгновенье! Пять, ш-шесть! Петр, Фома! — и блестящий кольчужный слой скрыл от глаз жарящееся мясо. Семь, в-восемь! Марк, Филипп! — и толстая пелена тертого сыра опустилась на него сверху. И вновь — специи, душистые и дразнящие. Девять, десять! Иаков, Варфоломей! — и сначала желтки, а через минуту — взбитые в пышную пену белки окончательно спрятал толстый, толстый слой сыра.
Монах улыбнулся и небрежным жестом бросил поверх всего этого великолепия тяжеленную крышку. Завершив работу, он встретился глазами с Эгбертом: рыцарь тоскливо, как-то по-сиротски, смотрел на сковороду, что шипела и плевалась жиром. От нее исходил поистине дивный аромат.
Рыцарь принюхивался, облизывался, судорожно (эх-х!) глотая слюну. В животе его, с негодованием, урчали пустые кишки. Глаза несчастного, голодного (вот уже третий день, как Эгберт не то, что не пробовал — в глаза не видел еды) рыцаря — и без того огромные, казалось, стали еще больше. Вид его преисполнился возвышенной грусти и смирения перед неимоверными тяготами бытия. Эта тихая кротость выжала бы слезу даже у мраморного ангела.
Старик глянул на Эгберта — и от души расхохотался.
Глава пятнадцатая
Рыцарь рассеянно скользил взглядом по стремительно темнеющему небу. Из просто синего оно постепенно стало темно-синим, затем — сизым, пока, наконец, не приобрело оттенок воронова крыла. Кое-где робко зажглись первые звезды. Тени вокруг выросли и зашевелились, неумолимо сгущаясь. С каждым мгновением они становились все плотней и материальней, отчего лес, окружающий Эгберта, казался ему живым существом. Страшно коварным и ужасно опасным. И это существо незаметно придвигалось все ближе и ближе. Крадучись, ползком. Сантиметр за сантиметром.
Эгберт старался выглядеть, как можно беззаботней. Он даже пытался насвистывать что-то бодрое, молодецки разудалое и при этом умудрился почти не фальшивить. Но в душе… в душе рыцарю было ой-как неуютно. Из-за каждого куста к месту, где сидел Эгберт, то есть буквально отовсюду, тянулисьтоненькие черные ручонки, мохнатые и кривенькие. Они злобно шевелили длинными острыми коготками, желая схватить бедолагу. Из темноты доносились чьи-то шумные сонные вздохи, слышался вопросительный пересвист и какое-то нехорошее постукивание и потрескивание. Время от времени кто-то дико хохотал и ухал. Громко и довольно-таки злорадно.
Сидеть спиной ко всем этим страхам и ужасам было, по мнению Эгберта, истинным проявлением мужества. «Стыд и срам! Стыд и срам!» — вскричал бы поборник оголтелого героизма. «Храбрый рыцарь, участник трех крестовых походов — и до дрожи в коленках боится темноты, как дитенок, что наслушался бабкиных сказок. Позор, позор, позор!»
Что можно возразить в защиту славного героя? Ну, стыд, ну, срам. Ну, позор. Ну, и что? Кто из доблестных рыцарей, хмурых и немногословных, с лицами, исполосованными короткими турнирными мечами и лишившиеся в боях — кто носа, кто уха, а кто и — руки или ноги (либо другой немаловажной части тела) чистосердечно признались бы в абсолютном, непоколебимом бесстрашии? Разве что отъявленные хвастуны да завзятые безбожники. Вот и получается, что бояться темноты было, конечно, весьма неприятно, но совсем не зазорно. Приведя столь веские аргументы и немного очистив совесть, рыцарь, наконец-то, вздохнул полной грудью.
— Сынок, — прервал его размышления старый монах, выкладывая очередную порцию отбивных. — Сходил бы ты, что ль, за хворостом, а? Видишь, я и на секунду оторваться не могу.
Отказать старику было бы просто свинством. Эгберту ничего не оставалось, как взять топор и отправиться в лес.
Днем окружающая флора и фауна выглядела мило и заурядно, и вела себя вполне миролюбиво, никого не пугая и не задирая. Но сей-ча-ас… Деревья (явно с дурными намерениями) нависали над головой Эгберта. Тонкие колючие ветки так и норовили выцарапать ему глаза, нахально лезли в уши, за шиворот и… вообще, куда не надо. Кто-то невидимый, жалостно попискивая, неотступно летел за рыцарем и периодически клевал в спину, будто подгоняя. Трава под ногами зловеще шуршала.
Со стороны пещеры вдогонку Эгберту неслись дикие вопли. Он обернулся: на полянке перед костром бесновался старик, хватаясь за голову, потрясая кулаками в сторону леса и что-то выкрикивая. Потом вдруг замер, резко потянул носом и бросился к сковороде.
Изумленный увиденной пантомимой, рыцарь недоуменно пожал плечами и прибавил шагу. Лишь через некоторое время, когда стена деревьев полностью скрыла пещеру и последние отблески костра, и темнота бархатным плащом со всех сторон окутала Эгберта, до него, наконец, дошло, что кричал старый монах. Ай-яй-я-ай! Страх перед тьмой и призраками ночи начисто отшибли у рыцаря соображенье. А фонарь-то, фона-арь! Про него Эгберт и думать забыл. Рубить же хворост в темноте… Малоприятное, скажем так, занятие! Можно навсегда распроститься с пальцами рук и ног. Вернуться же за фонарем означало подвергнуться граду насмешек. (Вполне, кстати, заслуженных).
Эгберт со вздохом отложил топор и принялся голыми руками ломать сухие ветки. Кое-как справившись с задачей, исцарапавшись и исколовшись, он снял веревочный пояс и попытался наощупь перевязать сучья. Рыцарь мысленно похвалил себя за бесстрашие, играючи забросил на спину вязанку хвороста, расправил плечи и выпятил грудь. Все его существо охватила самозабвенная гордость. Он уже предвкушал благодарность старика, свои немногословные ответы (а как же! истинный рыцарь должен быть спокоен и суров, нечего лишний раз языком трясти) и, как венец всему — великолепный ужин. Который он, барон Эгберт Филипп Бельвердэйский будет вкушать (да-да, именно так — вкушать! Звучит просто замечательно!) с непоколебимым достоинством.
…Совсем близко от его лица вспыхнули три алых звездочки: одна вверху и две пониже. Они как-то странно, ритмично вздрагивали, пропадали и вновь появлялись, будто подмигивая рыцарю. А потом и вовсе пропали. И слева, над самым ухом Эгберта, тихий нежный голосок произнес: «Гав». И захихикал.