Да, кстати, на беговом поле они с матушкой и познакомились — сообщил Галахад. — Несравненная красота сочеталась в ней с поистине изворотливым умом и женской хитростью: всегда выходящая победительницей, в этот раз она дала обогнать себя. Причем, в самый последний, решающий момент. Расчет оказался верен. Гнедой красавец, пленивший сердце матушки, обратил на нее благосклонный взор. Кроткий вид и склоненная голова окончательно сразили его. И победитель оказался побежден. И было между ними то, что было, — голос рассказчика дрожал и прерывался от волнения. — А хозяин матушки, вне себя от ярости, что проиграл несколько тысяч золотых (три, пять, нет! — семь мешков золота!), в исступлении завопил: «Так забирайте же, впридачу к деньгам, и эту негодницу!» Представляешь ее радость? Между прочим, — горделиво пританцовывая, заявил конь, — я очень, оч-чень похож на маму! И не только внешне.
Надеюсь, теперь тебе (раз и навсегда!) станет ясно, сколь велика честь, оказанная мною (истинным аристократом, рожденным при дворе) тебе, какому-то там ничтожному барону? — холодно осведомился Галахад, возвращаясь к прерванному занятию.
— Что это ты вдруг заговорил высоким штилем? Рядом ведь ни одной дамы, — усмехнулся рыцарь, старательно вытирая жирные пальцы о траву.
— Никогда нельзя знать наверняка, — возразил конь уже нормальным, без тени пафоса, голосом. — Я их просто шкурой чувствую. Особенно беленьких. Ну, что я тебе говорил? — вполголоса торжествующе спросил он, быстро подобрал языком торчащий в уголке рта клевер, после чего — изящно и с достоинством поклонился подошедшей Люсинде.
— Сир, Вы не находите, что сия девица — красавица, подобная едва распустившейся розе — есть истинное украшение мира?
И не дожидаясь ответа, томно, элегически вздохнул:
— Ах, прелестное дитя! Как жаль, что Вы не лошадь!
Эгберт, с легкой улыбкой наблюдавший за своим галантным другом, не сдержался и прыснул со смеху.
— Совершенно неуместное проявление чувств! Моя душа уязвлена. Она страдает, — надменно заявил конь и фыркнул. — Жестокий Рок, будто в насмешку, свел меня с прекраснейшей из девиц. Я томлюсь, я не жажду ни еды, ни питья, я не сплю всю ночь — трудно уснуть, когда в голове толпятся рифмы (как просители в приемной у султана). Впрочем, — он бросил испепеляющий взгляд на Эгберта, — где уж Вам понять меня. Лишь поэт способен понять поэта! Простому смертному это не дано. Кисмет!
Опешившая, порозовевшая от смущения девушка, переводила взгляд с одного на другого: с коня на рыцаря, и с рыцаря — обратно на коня.
— О, лучезарная! Свет вашей красоты ослепляет скромного властителя рифм! — воскликнул Галахад и (уже вполне будничным голосом) заключил: — Пойду пройдусь — пострадаю немножко. Нам, поэтам, это занятие весьма полезно.
Он до самой земли склонил точеную голову перед онемевшей Люсиндой, потом картинно встряхнул гривой, заржал и неторопливо, с достоинством, удалился.
Красавица проводила его долгим взглядом, накручивая на тоненький (прямо-таки, детский) палец блестящую белокурую прядь. В больших ярко-голубых глазах девушки появились задумчивость и некоторая отрешенность. Минут десять она молчала. А затем… затем грустно вздохнула и негромко произнесла. (Очень-очень медленно, будто слова давались ей с величайшим трудом.)
— Как жаль… как жаль, что он не человек… Как жа-аль… ах-х!
Эгберт в изумлении уставился на нее. Вопрос так и вертелся у него на языке. Рыцарь открыл было рот, но дикая резь в животе на время лишила несчастного дара речи.
Глава 14
Междуглавие
Воины стояли полукругом. Их кожаные доспехи были щедро, без меры, пропитаны гусиным жиром и во все стороны щетинились многочисленными железными шипами. Короткие мечи, луки и топоры служили будто продолжением крепких, мускулистых рук. Хмурые лица, повернутые к Эрлиху, не обещали тому ни мира, ни добра. И снисхождения — тоже не обещали.
За их спинами, кое-как прилепившиеся к могучим стволам деревьев, серели кривобокие приземистые домишки. Крошечные окна были наглухо закрыты ставнями. Так бывают закрыты глаза молящегося — молящегося перед смертью, молящегося о Чуде. Ибо надежда на Чудо — уже сродни ему.
Увы. И суровые воины, и те, что скрывались внутри поселенья, понимали: они обречены. Там, где проходил барон Эрлих-Эдерлих-Эрбенгардт фон Труайльд, сир Фондерляйский, сеньор Буагенвиллейский, бессменный кавалер Ордена Алмазной Крошки, Истинный Рыцарь Без Сучка и Задоринки, словом, там, где проходил этот благороднейший господин, — в живых не оставалось даже мыши. Святые отцы неоднократно и неединожды благодарили его за приносимые с поля боя щедрые, обильные дары. Монашки также обожали его: о, нет-нет-нет!!! отнюдь не за красоту! Ангельскую, предивную красоту, явленную в его лице божьему миру. Нет-нет-нет! О, не-е-ет! Это было бы слишком суетно и потому грешно. Но за великую, достойную всяческого подражания, лютость к врагам и беспримерное благочестие. «Вылитый архангел Михаил!», всплескивали они пухлыми ручками.
…Этот бой не стал исключением.
— Во имя короля, Пресвятой девы и моей несравненной Имбергильды, вперед! — взревел благородный Эрлих.
Боевая канаста — пятьдесят семь рыцарей, ровным счетом пятьдесят семь! — ринулась на врага. Пятьдесят семь смелых, пятьдесят семь храбрых, пятьдесят семь непобедимых. Вооруженные до зубов, еще не остывшие от разгрома мятежной деревни, черные от копоти и запекшейся крови — и своей, и чужой — молча, с неумолимостью смерти, налетели они на язычников.
Визг, лязг, грохот — все слилось воедино. Глухое рычание и сопение, скрежет зубовный, треск ломаемых костей и рвущихся сухожилий, и пронзительные, раздающиеся то тут, то там, вопли: «БЕ-Е-ЕЭЙЙЙ!!!» Все вокруг почернело от крови.
Пролетавшие мимо ангелы, наверняка, закрывали глаза и уши, дабы не ослепнуть и не оглохнуть от ужаса.
Надо отдать должное лесной погани: сражались они люто! Дрались, как звери — не желая ни сдаваться, ни помирать. «Жаль истреблять таких храбрецов» — нет-нет, да и мелькало в голове то у одного, то у другого рыцаря. Да-аа… Жаль. Так думали рыцари, продолжая убивать. Ибо как не велика была отвага лесных варваров, она не спасала их от неминуемой гибели. Уж слишком неравными оказались силы. И, отметая прочь крамольные мысли, рыцари убивали безрассудных храбрецов.
Тот же, кто не мог добраться до мужчин — с молитвой на устах, резал женщин. Резал, как кур — сожалея лишь о том, что некогда, увы, получить законное удовольствие. Сожалел и тут же радовался — ибо сдерживая плоть, становишься чище, а, стало быть, ближе к Богу. И ликованию его в тот миг не было предела! И светлой радости его не было границ!
Стариков и детей убивали и быстрей, и проще — как кроликов к обеду. Один, точно выверенный удар по голове — и, оп-пля! — готово!
…Вскоре — точь-в-точь перед вечерней молитвой — все, наконец-то, закончилось. Это была победа. Это был разгром. Усталые, измученные долгим сражением и не менее долгим плутанием по бесконечным лесным тропинкам, рыцари медленно, постепенно приходили в себя. Поиски последнего из варваров, богомерзкого колдуна, также увенчались успехом. И, жалея своих воинов и слуг, барон Эрлих решил собственноручно уничтожить дьявольское отродье.
Он изо всех сил сдавил грудную клетку язычника и продолжал давить, пока кости его жертвы не хрустнули (о, какой то был желанный, упоительный для слуха звук!) и кровь не хлынула изо всех отверстий (как то — носа, рта и поросших длинным седым волосом, ушей) богопротивной твари. Глаза язычника вылезли из орбит и, наконец, — кр-ррак! — треснули. Раздалось странное шипение, клекот и сильное, жилистое тело, вдоль и поперек испещренное черными и золотыми значками и буквами, дернулось пару раз и — обмякло.