— Ах, это так романтично! увлекательно! Так…так волнительно! Оторваться невозможно! — на одном дыхании выпалила зеленоглазка.
— Дочитать — тоже! — отрезала любительница земных наслаждений, беря из плетеной корзиночки и отправляя в рот трубочку с цукатами. «Какая любовь, какие приключения?! Когда есть изумительные, восхитительные, бес-по-до-обные сладости! — подумала она, стоило нежнейшему крему коснуться ее языка. — Упоение и восторг! Клянусь всеми святыми небесными, ни один мужчина на свете не способен подарить Даме такое блаженство!»
— Велено дочитать — значит, дочитаем! — отрезала главная. — Ну, давай! — кивнула она зеленоглазке. И та, с усилием открыв тяжеленный том, начала:
«Поединок в честь нечаянно погибшей леди Анельды должен был вот-вот начаться. И огороженный витыми шнурами (на этот раз — черными с золотом) загон для простолюдинов, и скамьи для горожан, пришедших посмотреть на Божий Суд целыми семействами, и места для рыцарей победней и попроще — все они были переполнены. Оказалось, что узреть необычный поединок притащились даже старейшие из старейших (а, вернее, — древнейшие из древнейших). Не оставили его вниманием и монахи: мессир аббат прислал шестерых братьев проследить за точным и неукоснительным) соблюдением правил. И сейчас братия переминалась с ноги на ногу в опасной близости от турнирного поля. Хмурые, насупленые лица. Стиснутые на объемистых животах крепкие, обветренные, сбитые в многочисленных драках, ручищи. Лучи полуденного солнца играли на круглых, будто смазанных жиром, лысых головах братьев и непомерно больших железных крестах, отягощавших грудь каждого и, очевидно, служившие не только (и не столько!) для молитвы, сколько для активной проповеди и последущей самообороны. Судя по тяжести и многочисленным царапинам, что покрывали до блеска отполированную металлическую поверхность, братия частенько пускала их в ход.
Постные выражения лиц под замысловатыми, вычурными прическами (в народе получивших название «балдахинов» и «набалдашников») могли показаться странными неосведомленному человеку. Вместо привычного для поединков радостного оживления, здесь царило прямо-таки гробовое молчание. (Последний раз придворные вели себя так на похоронах очередной королевской фаворитки.) Правда, то здесь, то там раздавались смешки, слышалось тихое шушуканье, а кое-кто даже присвистывал. Время от времени. Но они быстрозатихали под косыми, неодобрительными взглядами соседей.
Ложа слева, где восседали самые богатые, родовитые и, разумеется, самые красивые, походила на майский луг и ослепляла красками. Дамы словно вознамерились перещеголять друг друга, хотя правильнее было бы сказать: «враг врага», ибо нет в этом мире ничего эфемерней женской дружбы. И, несмотря на грустный повод, ни одна из них (ни одна!) не облачилась в темное.
— Еще чего! — заявила накануне первая красавица двора, любимица короля, леди Матильда. — Она умерла, а я страдай?! НЕТ! Я СКАЗАЛА — «НЕТ»! Темное меня бледнит. Вот стану ветхой, глупой, тридцатипятилетней старухой — тогда посмотрим!«
— Правильные слова! Очень правильные! — взволнованно перебила чтицу ее соседка слева. — Я бы тоже так сказала!
— Ха, она бы сказала! Х-х-ааа! — тут же отозвалась соседка справа.
— Да! Сказала б! А ты заткнись! — И тонкие, обремененные множеством серебряных колец, пальчики потянулись к насмешнице. Зажатая в них остро заточенная спица не предвещала той ничего хорошего.
Сохранить лицо, прическу и новое платье девушке удалось лишь благодаря своевременному воплю главной:
— Заткнулись обе! Сей-час-же! А ты, — махнула она рукой, — читай! Да с выражением!
«Роскошные темные наряды вернули в сундуки, а красавица облачилась в расшитое жемчугом и янтарем платье из золотой парчи. Оно, как никакое другое, шло к ее раскосым изумрудным глазам и кудрям цвета ржавчины.
Прекрасная Матильда — само собой! — являлась законодательницей мод. Поэтому не стоит удивляться тому единодушию и поспешности, с которой остальные дамы (абсолютно все!) последовали ее примеру.
Благородные господа проявили большую, истинно мужскую сдержанность, обрядившись в темное, что наиболее соответствовало случаю. Но обилием драгоценностей и мехов и они не отставали от дам.
Наконец, когда собравшиеся вдосталь налюбовались друг другом и обсудили все последние новости, слухи и сплетни: от новой прически графини Такой-то и ее нового слуги („отрока с ангельским ликом!“) до проигранной в кости („позавчера, да-да, только позавчера!“) немалой вотчины барона Сякого-то и его непомерных долгов, а также последних, подслушанных камеристкой, слов Его Величества, и что именно он хотел этим сказать, и еще многого, многого другого… в общем, когда все эти (вне всякого сомнения) важные слова и события были обговорены, на поле появился герольд.»
Глава тридцатая
По всему видно было — это господин и слуга. Но какие-то уж больно странные, непривычные господин и слуга. Неправильные какие-то.
Они появились так неожиданно, словно вынырнули прямо из воздуха. Любая — начиная главной фрейлиной и кончая самой юной, «Клотильдой-деревенщиной», — могла поклясться чем угодно и кому угодно (а некоторые — даже многократно потерянной девственностью), что еще минуту назад никаких всадников здесь не было. Да и как, скажите на милость, они могли здесь появиться? Здесь — и без доклада?! Проехать мимо стражей, тех самых стражей, перед которыми стелилась даже трава… Никогда! Ни за что! Во всем этом было нечто нереальное.
Между тем, неизвестные медленно, прогулочным шагом, пустили лошадей и, как ни в чем не бывало, продолжали свою беседу.
Ах, любовь, любовь, черти б ее драли!
Любовь, любовь, прекрасная любовь!
Л-любовь и крр-ровь!!!
— скорчив жуткую рожу, пропел юнец и, уже нормальным голосом, продолжил: — Все о ней говорят, говорят да переговаривают, а вот в глаза-то ее никто и не видел! — с усмешечкой заметил он. — Сплошные охи-вздохи, полная то есть бессмыслица. Ну, просто тьфу!
— Не болтай! — одернул его старший.
До сей минуты этот господин хранил упорное молчание, наводящее на определенные мысли — причем, не самые светлые и радостные. Мрачное великолепие его одежд, их явная перенасыщенность драгоценностями создавали у случайного зрителя…м-мм… двойственное впечатление. Одеваться столь дорого и пышно, можно сказать — вызывающе дорого и пышно, мог позволить себе либо придворный (и придворный, как говорится, не из последних), либо грабитель с большой дороги.
— Не болтай! — повторил он, теребя подвеску из черного жемчуга.
— Что, битым буду? — засмеялся его юный спутник и, обернувшись к дамам, показал им язык. А те сидели разодетыми-расписными фарфоровыми куклами, не в силах произнести ни слова и лишь только хлопали ресницами: хлоп-хлоп-хлоп!
— Нет, — улыбнулся в ответ мрачный господин и, как породистого жеребчика, необузданного и необъезженного, потрепал юношу по спине. — Прилетят злые духи и откусят тебе язык. Твой глупый, невоздержанный язык. Такой розовый, такой сладкий…
— На то они и злые духи, мой господин. — Притворное смирение ненадолго появилось на нежном лице юноши, и вновь сменилось жизнерадостным нахальством. — Стало быть, откусят! Жаль, конечно. Ни тебе сьесть чего, ни толком поцеловаться. Одно слово, беда! — широко улыбнулся он. — Что это за день, коль ни разу не поцеловался? Потерянный день, пропащий, совсем пропащий! Черт знает что, а не день! Нет, ну правда ведь?!
Мрачный красавец почему-то не окоротил наглеца. Не отстегал плетью, не саданул кулаком в ухо (хотя кулаки у него были явно созданы для этого), не оттаскал, не оттрепал, как следует, за волосы. Даже просто-напросто пересчитать ему зубы — и то («ох-х!») не сподобился. Лишь с усмешкой в глазах — больших, пронзительно-синих — смотрел на гарцующего перед ним юнца, дурашливо вопящего: «Умолкаю, господин! Умолкаю! Ох, умолкаю!»