— Ну, дочитаем уж как-нибудь. Раз велено, — с сомнением в голосе, протянула главная. — Уж как-нибудь.
— Тьиу-тинь-тинь-тю-уу! — насмешливо пропела птица. Остановилась и, склонив синеперую головку на бок, стала рассматривать лица фрейлин. С неподдельным интересом. Словно выставленных на продажу дорогих кукол. — Тьиу-тинь- тю-тю-уу! Тю-уу!
Сколько она себя помнила, эти нелепые двуногие только и делали, что смешили ее. День за днем и год за годом.
— А есть еще продолжение, — тонким противным голоском примерной ученицы произнесла Изотта.
— О, господи, твоя воля! Только не это! — схватилась за сердце ее соседка. — Я этого не выдержу, не вынесу — нет-нет-нет! Утоплюсь, отравлюсь, удавлюсь!
— Щас! Госпожа на тебя, дуру, столько денег из личной казны потратила. Учила тебя, дуру, уму-разуму-политесу и даже — ох, страшно сказать! — даже Высшей Куртуазии. А теперь что получается? Все ее хлопоты-заботы и денежки потраченные — зазря? Так что ли?! — рассвирипела главная фрейлина. — Нет уж! Сначала выгодно выйди замуж, сделай что-нибудь доброе для двора и лично для госпожи графини да заплати двойную пошлину, а потом и топись в первой попавшейся луже!
Остальные дружно загалдели в поддержку.
— Что еще за шум? — внезапно произнес надменный голос. Он подействовал на фрейлин подобно опрокинутому ушату ледяной воды.
— Д-да-а…э-ээ…мы это вот… — старательно отводя глаза, завздыхали, заерзали они. Шкодливые дети, которые с успехом перепортили половину домашнего имущества, вылили мамины духи в котел с супом и, с трудом, но все-таки отковыряли блестящие камешки с папиного турнирного шлема (с целью обменять их у лавочника на леденцы) — и те, в ожидании грядущей расплаты, ощущали бы себя куда безмятежней.
— Тьиу-тинь — тютюу! — заливалась птица на карнизе, едва не падая от смеха. — Тьиуинь-тьиуиннь! Тью-уу!
Главная же фрейлина молча оглядывала своих подопечных, и не думая придти им на помощь. Пальцы ее продолжали сжимать иголку и тыркать, тыркать… «охх, ты, ч-черт!»…тыркать синий, как небо, плотный шелк. И медленно, но верно «расцветающий» под ними цветок принимал совсем уж чудовищные очертания. Все более и более чудовищные.
— Ах, Ваше Сиятельство! — вскочила с места юная Клотильда. — Тут вот Мелисса, — кивнула она в сторону толстушки, застывшей с надкушенным пирожным в руке. — Вечно ей что-то мерещится! Представляете?! — в притворном негодовании всплеснула руками девушка. — Ну, мы ее и тово… успокаивали. Умоляю, не серчайте, Ваше Сиятельство!
Произнесла — и склонилась в учтивом поклоне.
— Жрать надо меньше, вот и не будет ничего мерещиться, — холодно заметила госпожа графиня, фыркнула и, со стуком, захлопнула окно.
Одиннадцать каменных статуй, одиннадцать соляных столбов, одиннадцать фарфоровых кукол разом вздрогнули и превратились в людей.
— Уф-ф-ф…Слава богу!
— Хвалите свою находчивую подругу вы, дурищи! — проворчала главная фрейлина, обводя взглядом бледные от испуга лица. «Без-наде-ежны! — в который раз подумала она и хмыкнула. — Аб-бсолютно и окончательно!»
— Тьиу-тинь-тьу! — согласилась ехидная птаха. — Тьюуу!
И прерванное чтение вновь продолжилось:
«…Белоснежный камень облицовки, тонкое узорочье (причудливое — под стать солнечному лучу, порханью бабочки или птичьим трелям), обильные вкрапления хрусталя и циркона; узкие, изящные бойницы — как воздетые к небесам девичьи руки, легкие башенки (несущие там вахту казались изваянными из чистого серебра — изваянными не пустого хвастовства ради) и приспущенные стяги (синие, с золотыми и серебряными драконами), что лениво (а, может, благоговейно?) поглаживал вечерний ветерок. Да уж, было от чего онеметь!
Не мощное сооружение, призванное спасать и защищать от нашествия врагов, а то и злых духов и даже демонов (поговаривали, так бывало — и бывало не раз). Не мощное сооружение, но диковинный чужеземныйцветок. Не созданный ничьими руками, не орошенный слезами и жгучим потом, не проклинаемый, не стоящий на костях — о, нет! Призванный вселять не страх, но покой и радость. Не созданный, а будто за одну — да-да, всего одну! — ночь выросший из земли. Прекрасный, несмотря на свои размеры. Вопреки им. Или — благодаря? Ум Эрлиха пребывал в смятении.
— От мерзости адской и прелести диавольской спаси нас, Господи! — вырвалось у рыцаря. Ланселот всхрапнул и попятился, словно не желая и на полшага приближаться к крепостным стенам.
— Сгинь, пропади, рассыпься! Ты слишком хорош для града богоспасаемого! Слишком! Я видел много городов, и крепостей, и замков — прекрасных и удивительных. Но нигде — ни у добрых христиан, ни у поганых язычников — нет тебе равных! Твоя красота непостижима! Непостижима, а, значит, и незаконна. Я вернусь сюда с многотысячным войском. Очень скоро вернусь. И тогда — берегись, Дальниберг! Я сокрушу твои стены, я сраваняю тебя с землей, я заберу твои сокровища. А жителей твоих — уничтожу. И это будет правильно: житье здесь, наверняка, разбаловало и даже развратило их, и теперь они ни на что не годятся. Ленивые рабы — плохие рабы. Принять смерть от руки рыцаря, а не простого надсмотрщика — вот истинная честь. Как видишь, я не жесток, но благ и человеколюбец, — заметил благородный Эрлих-Эдерлих-Эрбенгардт и расхохотался.
Город на холме возвышался над ним, сияющий в солнечных лучах — легкий и невесомый, ослепительно белый и прекрасный. Легкий и невесомый, как цветок — о, да! Но отнюдь не беспомощный. И вырвать его было не под силу ни потустороннимсуществам, ни — тем более! — простым смертным.
Этого, к счастью, не знал благородный Эрлих-Эдерлих-Эрбенгардт фон Труайльдт, сир Фондерляйский, сеньор Буагенвиллейский, бессменный кавалер Ордена Алмазной Крошки, в общем, — Истинный Рыцарь Без Сучка и Задоринки.»
Глава тридцать вторая
Мелинда вздохнула, вытерла мокрый лоб и крест накрест привязала лист подорожника к свежим царапинам. Она редко, то есть почти никогда, не пользовалась волшебством в быту, предпочитая ему проверенные народные средства. Совесть ее была чиста — безупречно, безукоризненно чиста! Малыши были накормлены-напоены-и-спать-уложены. На всю эту возню — с обязательными в таких случаях шумом, визгом, писком, потасовками и нешуточными укусами — ушло часа полтора. Еще столько же — на сказки, песенки и уговоры. Ничего из ряда вон. Все как всегда.
Остаток вечера девушка могла посвятить себе. И — наконец-то, наконец-таки! — дочитать («если хватит мне терпенья!») этот чертов роман. Этот необъятный роман — роман, имевший начало и, казалось, не имевший конца.
Деревья, с трех сторон окружавшие пещеру, стояли, будто в карауле. Стражи — грозные, молчаливые и сосредоточенные. Мимо которых — как ни старайся, как ни пытайся — и не пройдешь, и не пролетишь, и не проскочишь. Это вряд ли бы смогла даже чья-либо дурная, злонамеренная мысль — не то, что мышь. А уж нечто большее — например, всадник (или всадники) — и тем паче.
«Одним ударом Эрлих снес ему голову и весь оставшийся вечер, запершись в башне, прорыдал над обезглавленным телом. Предавший, пятикратно отрекшийся от дружбы, презревший ее святые обеты Гавейн не был достоин жизни. Он не был достоин ни роскошных похорон, ни Песни Прощания, ни памяти. Но оплакивания — да, достоин. Как никто другой!
Мелкая снежная крошка залетала в узкие бойницы и тоненькими белыми смерчиками танцевала на заледеневшем каменном полу. И рыцарю казалось: некто неосязаемый и незримый забрасывает ее синими от холода, обветренными руками. Костлявыми руками. И каждая следующая горсть была больше предыдущей. И вьюга выла не переставая: и день, и вечер, и ночь. Выла, как воют собаки, чуя покойника. Выла, будто прощалась. Вот только с кем? С убитым или же…или же с убийцей? Лишь ей одной то было известно.»
— М-да-а! Неглупый способ для сентиментального человека скоротать скучный зимний вечерок. Совсем неглупый, — съязвила Мелинда. — Ох, уж эти нежные души!