Потрясенный, он отшатнулся, нащупывая рукою стул.
— Да что ты, Элен…
— Разве ты не такой?
— Но как ты можешь этому верить?
— А тогда плевать надо на то, что думают о тебе другие! Твой друг на нос встал, чтобы тебе помочь. Он подносит тебе место на тарелочке, а ты из-за идиота, который шутки ради пишет тебе дурацкие письма, подаешь в отставку! Это же глупее глупого. Ладно, будем кушать!
Элен поставила салатницу на середину стола и разложила котлеты по тарелкам. Руки ее действовали сами собой — пусть они с Жаном-Мари поссорились, пусть надулись, пусть наговорили друг другу колкостей. Он сел напротив нее.
— Мне эти письма не кажутся, — сказал он, — такими уж дурацкими.
— Послушай, — сказала Элен, глядя ему в глаза, — либо все это яйца выеденного не стоит, либо ты знаешь за собой какую-то вину. Дай-ка я еще раз взгляну на письмо.
Жан-Мари через стол протянул ей листок. Элен медленно, вполголоса его перечитала.
— Меня беспокоит это «второе предупреждение», — сказал он.
— А меня ничуточки, — отозвалась она. — Меня — скорее: «И ты еще имеешь наглость высовываться». Я не большой специалист по части анонимок, но эти слова заставляют пошевелить мозгами. И ведь тебя тоже, правда?.. Иначе ты бы все не бросил.
— Уверяю тебя, Элен…
— Слушай, Жан-Мари, давай поговорим начистоту. — Она взглянула на ручные часики. — Чувствую, я сейчас опоздаю.
— Клянусь тебе, я не… — начал было он.
— Ну конечно, я тебе верю, — оборвала его Элен. — Хотя жизнь частенько приберегает для нас подарочки.
— Ты бы все-таки уже что-то заметила.
Грустно улыбнувшись, она отодвинула тарелку.
— Я могла бы спросить тебя, почему ты со мной такой скрытный. Знаешь, мужей вроде тебя поискать надо. Можешь ты, к примеру, объяснить, почему ты так боишься, как бы у нас не было ребенка?
— Не вижу никакой связи, — запротестовал он. — Но я бы всегда корил себя за то, что дал жизнь преступнику или безработной.
— Ты не имеешь права говорить так.
Жан-Мари, в свою очередь, отодвинул тарелку.
— Да, веселый у нас обед получился, — прошептал он.
Элен накрыла ладонью его лежавшую на скатерти руку.
— Извини, — сказала она. — Если тот, кто тебе пишет, хочет причинить нам зло, он своего добился. Но ты же сам частенько мне рассказывал, что Френез…
— Ланглуа, — поправил ее Жан-Мари.
— Да-да, Ланглуа… иной раз общался со странными типами.
— Верно.
— Так, может, копать-то надо в той стороне… Может, ты когда-никогда с кем поцапался и он теперь старается тебе отомстить?
— Да нет. Это смешно. Запомни хорошенько, что я как личность тогда просто не существовал. Ланглуа отбрасывал слишком густую тень.
Они замолчали, и Элен начала убирать со стола.
— Вечером покушаем получше, — сказала она.
Жан-Мари закурил, пока она второпях мыла посуду.
— Если у тебя на душе есть какой груз, — снова заговорила Элен, — я ведь тут. И могу тебе помочь. Ты уверен, что тебе нечего скрывать?
Ему стало не по себе — он отвернулся и выпустил в сторону струю дыма.
— Нечего, — сказал он.
— А если покопаться, что было до Ланглуа… что было у тебя раньше?.. Я ведь ничего не знаю… Когда ты еще работал у твоего отца?
Он наморщил брови, пытаясь понять. Потом вспомнил, что так замаскировал свое прошлое, сказав ей, будто служил третьим клерком в обучении у метра Кере.
— А, да хватит об этом! — сказал Жан-Мари. — Согласен, зря я, наверное, написал Дидисхайму. Но теперь уже слишком поздно. Вообще говоря, оно к лучшему. Эта работа не по мне.
Элен подкрашивалась в ванной.
— Жан-Мари… — услышал он ее голос, донесшийся как бы издалека. — Не сердись… Но ты не думаешь, что настало время для…
Долгая пауза.
— Для чего? — теряя терпение, буркнул Жан-Мари.
— Знаешь, исповедь все снимает, — отозвалась она. — И если ты чего не хочешь мне сказать, Он может тебя выслушать.
Жан-Мари раздавил сигарету в пепельнице. Он постарался взять себя в руки и лишь яростно передернул плечами. Элен вышла из ванной обновленная, свежая и подставила ему щеку для поцелуя, словно между ними не было и тени раздора.
— До вечера, милый. Я непременно зайду в церковь. Нам необходимо заручиться поддержкой. А ты?
Жан-Мари не решился признаться ей, что будет глупейшим образом тратить время, бессмысленно повторяя про себя: «И ты еще имеешь наглость высовываться!» Нет, никогда он не осмелится сказать правду. Тем более Элен!
— Начну снова искать, — сказал он. — Не занимайся ужином. Я сам приготовлю. Это хотя бы я еще делать умею.
Ронан скучает. Давление у него низкое. Если он слишком долго остается на ногах — сорок пять минут, час, он весь покрывается испариной, кружится голова, дрожат ноги. И он вынужден снова лечь. Читать ему не хочется. Газеты, журналы, толстые ежемесячники скапливаются в ногах кровати, соскальзывают на пол — пока мать не подберет.
— Ты совсем уже превратил меня в няньку!
Напрасно ждет она протестующего возгласа, ласковой улыбки. Ронан отгородился стеной молчания. Он вспоминает. Он растворяется в волнах туманных видений. Он представляет себе, будто ловит рыбу. Вот он забросил два анонимных письма так, как забросил бы две удочки, и теперь ждет клева. Быть может, он никогда не узнает, схватила ли рыба насадку, попалась ли на крючок. Быть может, придется закинуть еще раз. А вдруг Кере бросает его письма в корзину? Вдруг он готов пойти на скандал? Нет. Он побоится. Не нужно забывать, что он на цыпочках, тайком смылся из города… Эта картина на мгновение забавляет Ронана… Кере, прижимаясь к стенам домов, пробирается на вокзал, точно драпанул из тюряги.
Да, за эти десять лет он наверняка стал жестче. К тому же он женат. А это доказывает, что он создал себе новую жизнь и у него есть что защищать. А тут вдруг анонимные письма!.. Возьмем последнее… А если это письмо, скажем, попало в руки его близких! Вот посмотреть бы на его рожу! Кисло, должно быть, у него на душе!.. «Второе предупреждение!» Значит, будет еще и третье… И в конце концов правда всплывет на поверхность.
Улыбка сбежала с лица Ронана, он помрачнел. Ну, зачем упиваться всякими глупостями? Так ли уж важно то, что происходит с Кере, когда всюду процветает насилие, когда люди, отупевшие от потока информации, только и мечтают, как бы спрятаться от жизни в мире игр! Не все ли им равно, плохой Кере или хороший? Десять лет назад это еще имело значение, тем более в таком городке, как Ренн. Но теперь… Дешевые маски — вот что такое его письма. Попытка сделать вид, что ты еще что-то можешь. Кере вне досягаемости. Для того чтобы добраться до него, нужно сесть в машину или в поезд, то есть держаться на своих двоих. А потом выследить его, подстеречь, подойти к нему. Нет! Больному не до разъездов. Рыбак ведь не бегает за рыбой. Рыба сама приплывет к нему в сеть. Но как заставишь Кере выехать из Парижа и вернуться в город, который он вычеркнул из сердца? Если бы еще письма напугали его так, чтобы он снялся с места. Пора бы Эрве навести справки. А он что-то совсем пропал. Вот уж на кого нельзя положиться.
Ронан устало прикрывает глаза. Поражение! Но к концу дня, когда обычно поднимается температура, в нем вдруг начинает крепнуть уверенность. Нет, он верно маневрирует. А фраза: «И ты еще имеешь наглость высовываться» — просто великолепна. Люди посторонние могут вообразить все, что угодно. Кере же она напоминает как раз о том, что он стремится скрыть: для него она означает, что за ним следят. «Глаз зрит и в могиле». Ронан смеется.
— Что это тебя так развеселило? — спрашивает Мать. — Вот уж совершенно без повода.
— Да так просто! — отвечает Ронан. — Вспомнил одно стихотворение Виктора Гюго.
— Ты опять нагонишь себе температуру, — стонет она.
Скоро, совсем скоро вечер; ночник горит на столике у кровати, дом затих. Вот Ронан и преодолел с трудом, ведомый местью, эту нескончаемую вереницу часов. И теперь он на гребне дня. Он не спит, И уверен, что Кере не спит тоже. Сейчас, как и каждый вечер, у Ронана свидание с Катрин. Сначала он восстанавливает в памяти могилу, на которую возложил цветы Эрве. Ронан так часто рассматривал эту фотографию, что запомнил ее до мельчайших деталей. С помощью лупы он всю ее разглядел. Он уже знает, например, что предмет, который он принял было за пучок травы — это птица, сидящая на дорожке. Может быть, дрозд. Катрин любила все летящее — будь то пена прибоя или чайки. Она была дочерью крепкого морского ветра. Ронан гуляет вместе с ней. Иногда Катрин говорит с ним. Иногда они ссорятся. Иногда они сжимают друг друга в объятиях, и жар страсти неистово бьется у него в висках. Ронан стонет. Он чувствует тело Катрин. Последний раз, когда…
Он помнит каждое мгновение той последней ночи. Но теперь он уже слишком изношен, чтобы получать наслаждение. Еще бывает, что он вдруг начинает задаваться странными вопросами. Скажем, если бы они поженились, было ли бы между ними полное согласие? Катрин ведь не одобряла его так называемой «политической деятельности». И напрасно он говорил ей: «Я прекрасно понимаю, что Бретань не может самостоятельно существовать, но мы не должны ложиться в одну постель с завоевателями, не должны продавать себя». А Катрин очень серьезно отвечала: «Ты похож на ребенка, который играет в бунт». И насколько же она в конце концов оказалась права! «Не правильнее ли было называть меня инфантильным стариком? — спрашивает себя Ронан. — Почему я считаю, что меня несправедливо посадили в тюрьму? Я ведь убил. И должен был за это заплатить. Разве не логично? Зависит от того, как посмотрит правосудие. Но только не Кере быть судьей. Уж во всяком случае — не ему! Правда, ненавижу я его по-стариковски. Мусолю и мусолю мою ненависть. Почему бы честно в этом не признаться? Моя ненависть! Это все, что оставила мне Катрин. Она — наш погибший ребенок!»