— Запасемся терпением, — наконец изрекает эскулап. — Гепатит, особенно в такой тяжелой форме, как здесь (он старается не встречаться глазами с Ронаном и лишь перстом указывает на повинный в болезни живот), всегда может дать осложнения. Покуда оснований для тревоги нет. Я зайду на будущей неделе.
Доктор уходит, кивнув на прощание как бы всему окружающему — комнате, стенам, пространству, где, без сомнения, разгуливает вирус. На пороге перешептывания продолжаются.
— Доктор, скажите ему, что вставать нельзя, — слышится нарочито произнесенная чуть громче фраза. — Вас он, может быть, послушается.
— Ну, естественно, ему нельзя вставать, — с оскорбленным видом говорит доктор.
Дверь за ними затворяется. Слышны удаляющиеся шаги. Ронан тут же откидывает одеяло и садится на край кровати. Затем встает. Ноги с трудом держат его. Он чувствует, как икры дрожат, точно у верхолазов, когда они чувствуют, что сейчас сорвутся. Он делает шаг, другой. Добраться до телефона — задача не из легких. Коридор, лестница, гостиная… Даль, почти равная бесконечности. И все же он должен позвонить Эрве. Он должен выполнить принятое им решение. А без Эрве ему не обойтись. Он дождется, пока уйдет старуха Гортензия. Что же до матери, то она в пять часов, как всегда по пятницам, отправится в кафедральный собор молиться, перебирая четки. В доме не останется ни души. «Если я ткнусь мордой на лестнице, — думает Ронан, — потом на четвереньках доберусь до постели».
Он опирается на спинку кресла и долго стоит неподвижно, испытывая надежность ног. Они как будто становятся потверже. Вот с головой хуже — голова кружится, Какой-то голос нашептывает Ронану: «У тебя же есть время. Ты всегда успеешь его найти». Но если Ронан отложит задуманное, жизнь утратит для него всякий смысл. Задуманное ведь тоже стареет! С каждым днем оно как бы тускнеет, теряет силу. Нет! Осуществлять свое намерение нужно начинать сейчас, немедля. Не для того ли, чтобы заслужить досрочное освобождение, Ронан старался быть образцовым заключенным? Так неужели, добившись наконец своего, он примирится с отсрочкой? А в это самое время Кере будет беспрепятственно наслаждаться всем тем, чего Ронан был так жестоко лишен — небом до горизонта, морским ветром, песчаными пустошами, уходящими в никуда, просторами, расстояниями, бегом дорог — всем!..
Десять лет жизни, лучшие годы выброшены в помойку. Катрин умерла. Разве ее смерть не стоит того, чтобы всадить пулю в ненавистную шкуру? Да и пуля-то для Кере была бы слишком легкой расплатой. Надо бы устроить так, чтоб и он узнал, почем горе, грызущее тебя каждый день, почем тоска по ночам, почем бессонница, которая, словно власяница, терзает душу и плоть. Нужно продлить жалкую его смерть, сделать так, чтобы липкий пот отчаяния леденил его с головы до пят. И хорошо бы еще, чтобы он взмолился о пощаде прежде, чем подохнуть, хорошо бы он знал, кто наносит удар.
Ронан закрывает глаза. Он клянется, что выздоровеет, чего бы это ни стоило. Постарается выжить, накопит силы и уничтожит человека, который уничтожил его.
Он снова ложится. И запрещает себе наслаждаться ощущением легкости в теле. Он хочет посвятить себя мести, как посвящают себя религии. На счету будет каждая минута. Но сначала нужно узнать, где он. Где прячется? Да и прячется ли вообще? До какого предела дошло его бесстыдство? Эрве узнает. Он всегда умел подшустрить, этот Эрве. Существует ли еще «Кельтский фронт»? Приняло ли новое поколение эстафету? Было бы забавно попытаться войти в контакт с их группами, которые, действуя под разными именами, раздувают искорку смуты, так что отголоски ее достигали даже стен тюрьмы.
Сколько же лет было нынешним борцам за автономию, когда его арестовали? Десять? Двенадцать? Кто теперь помнит о нем? Да и можно ли быть уверенным, что они отстаивают ту же Бретань? Надо порасспросить Эрве. Он должен знать. Только вот согласится ли он прийти? Носит ли он все еще круглую бородку, которая казалась ему самому такой романтичной? Быть может, теперь он стал чем-то вроде генерального директора и у него секунды не найдется для Ронана.
Ронан видел фотографии доисторических животных, сохранившихся в целости и сохранности во льдах Арктики. У него такое чувство, будто он подобен этим животным. Для него, застывшего в тюремном холоде, время перестало течь. Другие постарели. А ему по-прежнему двадцать. И все его страсти, все возмущения, все бунты вновь обретают прежний пыл десятилетней давности, как будто они законсервировались в тот момент, когда его засадили в тюрьму. Произошло смещение фаз. Он вернулся на землю с опозданием на десять лет. Вот почему он решает не делиться своим планом с Эрве. «Хочешь прибрать к рукам Кере? — спросил бы Эрве. — Но, старина, все уже быльем поросло. Брось. На что он тебе сдался?» — «Я хочу убить его». Ронан представляет себе такой диалог, растерянность Эрве. Забавно было бы. Оснований у Ронана достаточно, он копил ненависть день за днем, ночь за ночью; хотя мотивы у него настолько личные, что ему не донести их до сознания другого человека так, чтоб они звучали весомо, убедительно. Может быть, они покажутся нелепыми тому, кто не сидел под замком наедине с ними целую вечность. Эрве не должен ни о чем догадываться. Только бы он пришел!..
Нужно всего лишь спуститься по лестнице и пересечь гостиную. Правда, не стоит забывать, что на пути к телефону может возникнуть мать, куда более подозрительная, чем тюремщик. «Зачем ты сам хочешь звонить? Я могу это сделать за тебя, если уж так необходимо».
С трудом переставляя подгибающиеся, немощные свои копыта, Ронан сейчас уязвимее, беззащитнее ребенка, который пытается утаить шалость. Он что-нибудь наврет, но она тут же, интуитивно почувствует ложь. И тогда с помощью бесконечных вопросов, намеков, ухищрений она примется вызнавать то, что он хочет от нее скрыть. Да, она такая — терпеливая, неутомимая, внешне робкая. Уж повезло так повезло ему с этим гепатитом! Невыносимый мальчишка, готовый бросить вызов всему миру, теперь наконец повержен. И можно начинать потихоньку сжирать его неуемной любовью.
Ронан замечает, что никак не может сдвинуться мыслью с одной точки. Смотрит на часы. Одиннадцать. На лестнице слышатся легкие шаги. Придется еще препираться насчет обеда. Она совершенно не посчитается с его желаниями, утвердит с улыбчивой непререкаемостью собственное меню, ее меню, которое она разработала с доктором, когда они шептались точно в исповедальне.
Ронан делает вид, что силы совсем покинули его. Раз она его так донимает, пусть наложит со страху в штаны. Даром ничто не дается. В серых глазах он читает смятение и тревогу, и ему становится стыдно своей победы. Он безропотно соглашается на постный суп, овощи, компот. Законы их игрушечной войны теперь уважены… Правда, при одном условии: мать должна принести ему альбомы с фотографиями.
— Но ты же устанешь еще больше.
— Да нет, уверяю тебя. Мне хочется снова во все это погрузиться.
— Ну зачем лишний раз травить себе душу?
— Если ты не принесешь, я сам за ними пойду.
— Нет-нет, ни за что не пущу! Мальчик мой, а может, в другой раз?
— Нет.
Ронан ест. Мать наблюдает. Потом берет поднос.
— Фотографии!
Она не решается с удивленным видом сказать: «Какие фотографии?», чтобы не вызвать новый взрыв гнева. Она уступает.
— Но не больше получаса, — решает она.
— Там увидим.
Ома помогает ему устроиться в подушках. И медленно выходит с подносом в руках. Она сразу догадалась, зачем ему понадобились альбомы. Да чтобы полюбоваться на свою проклятущую Катрин! Чтоб обострить боль. И уж, конечно, этого он добьется. Страдание поможет ему дотащиться до телефона. Начинает Ронан с фотографий, сделанных старым «кодаком», который он свистнул у Адмирала, когда ревматизм приковал отца к постели. Как здорово было тогда гонять весной на велосипеде — дороги ведь еще не были до отказа забиты машинами! Ездили удить рыбу в Вилене; а вот и замок Блоссак в легкой дымке… Выдержка неверная… крутые откосы над рекой, Пон-Ро… и снова Вилена — уже в Редоне; берег, вдоль которого не спеша проплывают голавли…
Ронан выпускает из рук альбом, и он скользит между коленей. Ронан вспоминает. Он явственно слышит, как удилище с наживкой на конце, свистя, рассекает воздух. Он чувствует, как бьется в кулаке проглотившая крючок рыба. Вилену он знает не хуже, чем свои пять пальцев. Да и Майенну тоже. Мысленно он бродит по старым улочкам Витра — улица д’Амбас, улица Бодрери; идет по Новому мосту в Лавале, слышит стук парижского экспресса по виадуку. Он помнит и солнце, и дожди, и острое чувство голода, заглушаемого в деревенских забегаловках. Это был его край. И дело тут не в фольклоре и не в местных праздниках, и не в… Ну как объяснить людям, что ты чувствуешь: «Это мой дом! И воздух, которым я дышу, тоже мой. Я с удовольствием приглашал бы вас в гости. Но хозяевами видеть вас я не хочу!»
Ронан снова берет в руки альбом. Одни пейзажи. Он всегда старался не повторять видовые открытки. Его объектив, все более и более искусный, выискивал затерянные в чаще леса пруды, доисторические скалы, наполовину заросшие утесником и папоротником. После «кодака» настала пора «минольты». Фотографии становятся все профессиональнее. На них уже видна игра серых тонов воздуха, особенности светотени при западном ветре, то неподвластное словам, от чего щемит сердце. Зваться Антуаном де Гер! Командовать на море и ничего при этом не почувствовать! Ронан вспоминает их ссоры. Республиканец Антуан де Гер! Старая образина! Именно глядя на отца, судорожно цеплявшегося за свои галуны, свои медали, свою честь верного режиму офицера, Ронан и стал таким нелюдимым, таким одержимым в своем упорстве.