Я готов бороться, вернее, отбиваться, чтобы сохранить за собой какое-то место. Но что нужно сделать, чтобы добыть его? К кому обратиться? На улицах я встречаю мужчин, таких же, как я. Они идут, глядя прямо перед собой, размахивая чемоданчиками. Они спешат. Конечная цель их пути — контора. Они отдают и получают указания. Они «вписаны». Они словно капли крови, которые циркулируют по питаемому ими организму.
А я — киста. И я чувствую это тем острее, что всю жизнь был опутан плотной сетью обязанностей — возможно, несколько в меньшей степени на службе у Ланглуа, хотя и там все время поглядывал на записи в еженедельнике. Горе тому, кому больше не нужно заглядывать даже в обычный календарь. Мне его заменяет приколотый к аспидной дощечке в кухне листок с поручениями.
Повторяю, дорогой мой друг, я не стремлюсь вызвать в Вас сочувствие. Я лишь хочу помочь Вам по-новому взглянуть на мир, который Вас окружает. До сих пор Вы видели его сквозь призму книг. Когда мы расстались, Вы, насколько я помню, готовили работу о Блаженстве — «Счастливы живущие в бедности…» и т. д. Так вот, все это ложь. Живущие в бедности отнюдь не счастливы. И никогда не будут счастливы, ибо они слишком устали. О, не Ваша вина в том, что Вам не знакома подобная усталость. А я читаю ее на лицах тех, кто топчется в ожидании работы возле окошечек. Бывшие чиновники, весьма еще опрятно одетые, еще полные достоинства, делают вид, будто зашли сюда по дороге, навести справки, но взгляд у них бегает и руки дрожат. А есть другие, зачастую совсем юные: они прикуривают одну сигарету от другой, шумят, изображая беззаботность, а когда возбуждение спадает, застывают в прострации.
Да, мы устали. Это не значит — я хочу, чтобы Вы это поняли, — что мы полны ко всему ненависти и отвращения, что у нас нет жизненной энергии. Наша усталость — своего рода уход в себя. Я вдруг понял, что с первых же строк этого слишком длинного письма пытаюсь докопаться до истины. Представьте себе, какие чувства можно испытывать, когда долго колеблешься, прежде чем ответить, и в конце концов выдавливаешь из себя: «Мне все равно!» «Что ты будешь есть?» — «Мне все равно!» — «Не хочешь пойти прогуляться?» — «Мне все равно!» Нас могут понять лишь животные, которые дремлют в своих клетках или зевают, полуприкрыв глаза и не замечая публики. Днем ходишь, словно в полусне. Ночью не можешь заснуть. И часто думаешь, что бродяга не кто иной, как безработный, дошедший до предела. Так почему им не могу стать я?
Возвращается Элен. Рассказывает мне, как прошло утро. Воистину парикмахерская — одно из самых оживленных мест в городе. Там с равным успехом обсуждают и кризис, и цены на нефть, и моду будущей зимы, и как лучше кормить кошек. Там обмениваются адресами мясников, зубных врачей или гадалок на картах. Там сравнивают разные сорта кофе и обмениваются впечатлениями от путешествий. Испания, конечно, приятнее Италии, но куда им до Греции!
«Я спросила у Габи, нет ли у нее для тебя новостей».
Габи — миниатюрная помощница мастера и любовница производителя работ на одном строительном предприятии. А производитель этот как будто на дружеской ноге с хозяйским зятем. И мог бы найти мне должность в «конторах». Конторы для Элен нечто весьма неопределенное. Это некая волшебная страна, где человек с образованием имеет свое, заранее припасенное для него место. Ну а я для Элен как раз и есть такой человек с образованием, который имел счастливую возможность общаться со знаменитостями на службе у Жана де Френеза. Она, например, голову потеряла от восторга, когда я рассказал ей, ничуть, разумеется, не кичась, что как-то обедал с де Фюнесом.
«Да погоди… Я же сидел далеко от него и даже за другим столом».
Но она уже не слушает.
«Надеюсь, — говорит она, — ты все-таки взял у него автограф?»
«Мне это и в голову не пришло».
«Ты просто не знаешь, как это делается, — продолжает она. — Да неужто все эти люди, с которыми ты был знаком, не могли бы куда-нибудь тебя пристроить?»
«Секретарь, милая моя Элен, не слишком много для них весит».
«Ну, не скажи! Ты все же не первый встречный».
И она меня целует, стремясь придать мне уверенности.
«Найдем что-нибудь. Вот увидишь. Возьми, к примеру, мужа Денизы — он семь месяцев был без работы, а уж на что классный электрик. Всегда все в конце концов устраивается. Не надо только опускать руки».
Мы обедаем, и она опять уходит. Вымыв посуду, я наскоро подметаю пол и пишу несколько писем. Адресую я их директорам частных школ. В самом деле, я убежден, что единственная подходящая для меня работа — это место преподавателя. Преподавать грамматику и орфографию мальчуганам лет двенадцати вполне в моих силах, да и частных школ всюду предостаточно. Все они носят громкие имена, от которых немного робеешь. А потому письма я пишу с большой осмотрительностью. Главное, чтобы не создалось впечатления, будто я заурядный попрошайка. Но при этом не следует казаться и слишком уверенным в себе, тем паче что дипломы мои не так уж много весят. Стоит ли, скажем, упоминать о том, что долгое время я служил секретарем у знаменитого писателя? Репутация Ланглуа едва ли может оказать положительное влияние на директора лицея имени Анатоля Франса или имени Поля Валери.
Составив два письма, я в изнеможении встаю — голова гудит от множества перепробованных, перечеркнутых, переиначенных фраз. И ведь мне не потрудятся даже ответить. Я уверен, что в эту самую минуту десятки соискателей пытают, как и я, удачу, имея к тому же куда больше титулов, чем я. Тем не менее я иду отправить письма. При этом совершаю небольшую прогулку — исключительно в оздоровительных целях, совсем так же, как выгуливают собак. Временами меня угнетает сознание собственной никчемности. И я останавливаюсь перед какой-нибудь витриной или просто на краю тротуара. У меня вдруг начинает болеть душа — так болит у человека ампутированная рука или нога. А мимо течет толпа, ко всему безразличная. До меня никому нет дела, разве что хозяину бистро, куда я обычно захожу.
«Все в порядке, мсье Кере? Двигается книжка?»
«Да не очень».
«Что же вы хотите! Вдохновение-то… э-э… его по телефону не закажешь… Что вам подать? Рюмочку кальва? Вот увидите! Сразу появятся идеи».
Я выпиваю кальвадос, чтобы доставить ему удовольствие: он ведь так дружелюбно на меня поглядывает. Элен об этом не узнает. Узнай она, что я пью с овернцем, она была бы смертельно оскорблена. Уж очень она, бедняжка, мной гордится. Потому и сердится, когда я говорю, что готов пойти на любую работу. У нее чувство чести прямо как у аристократки — правда, проявляется оно несколько прямолинейно и примитивно. Есть вещи недопустимые — вот и весь разговор. Опрокидывать рюмку кальвадоса, стоя у цинковой стойки, значит потерять всякое достоинство. Вас удивила бы ее шкала ценностей. Быть парикмахершей — хорошо. А быть парикмахером — нелепо. Быть продавщицей — хорошо. А быть продавцом — все равно что быть лакеем. И т. д. Я часто пытаюсь вразумить ее. Она начинает дуться. «Конечно, я же необразованная», — говорит она, ставя меня на место. А мгновение спустя, заливаясь смехом, кидается мне на шею. «Ты же знаешь, что я крестьянка!» Когда-нибудь я Вам подробно опишу Элен. Вы просто представить себе не можете, как отрадно мне теперь сознавать, что есть кому излить душу.
Прощаюсь ненадолго. Быть может, и до завтра, если жизнь покажется мне невмоготу.
Ронан слышит на лестнице голос Эрве.
— Я всего на минутку. Обещаю вам, мадам. Да к тому же меня ждут.
Шаги затихли. Перешептывание. Время от времени голос Эрве: «Да… Конечно… Понимаю…» Она, наверное, повисла у него на руке и пичкает наставлениями. Наконец дверь отворяется. Эрве стоит на пороге. Позади него едва заметна сухонькая фигурка в трауре.
— Оставь нас, мама. Прошу.
— Ты знаешь, что сказал доктор.
— Да… Да… Все ясно… Закрой дверь.
Она повинуется с подчеркнутой медлительностью, выражающей неодобрение. Эрве сжимает руку Ронана,
— Ты изменился, — говорит Ронан. — Растолстел-то как, честное слово. Когда мы виделись последний раз… Погоди-ка… Девять лет назад, а?.. Почти. Садись. Снимай пальто.
— Я не хочу долго задерживаться.
— Да брось ты! Ты же знаешь, не мать тут правит бал. Садись. Но главное, не заводи разговора о тюряге.
Эрве стаскивает легкое демисезонное пальто. Под ним элегантный твидовый пиджак. Ронан быстро окидывает приятеля взглядом: на запястье — золотые часы; на безымянном пальце — массивный перстень с печаткой; галстук дорогой фирмы. Все атрибуты удачи.
— Жалости ты не вызываешь, — говорит Ронан. — Дела идут?
— Да вроде ничего.
— Расскажи. Это меня развлечет.
Ронан произносит это прежним полушутливым, полусаркастическим тоном, и Эрве сдается с легкой улыбкой, означающей: «Я готов поддерживать игру, но не слишком долго!»