Плохо освещенные комнаты, тусклые картины, великолепный турецкий ковер всех оттенков красного и желто-коричневого. Осторожно поскрипывали резиновые подошвы туфель Имельды. Мы вошли в восьмиугольную оранжерею, уставленную пальмами в бочках с угодливо склонившимися неправдоподобно зелеными листьями. С приглашающе покорной улыбкой девушка открыла выходящую в сад стеклянную дверь и отступила назад. Я шагнул наружу. Плотно уложенные в траве каменные плитки вели через газон к густо увитой темно-зеленым лавром беседке. Внезапно блеснуло солнце. В воздухе что-то мелькнуло. Мелькнуло вниз и исчезло. Я пошел по дорожке. Ветер, туча, падающая камнем птица. Ник ждал в бледном свете под лаврами. Не двигаясь, руки в карманах, смотрел на меня. Белая сорочка, черные брюки, не соответствующие наряду туфли. Рукава сорочки закатаны.
Вот оно: «Агония в саду».
— Привет, Виктор.
Как это я не подумал, с чего начать. Сказал:
— Как Сильвия?
Он ответил быстрым недобрым взглядом, будто я допустил бестактность.
— Она за городом. В такое время предпочитает жить там.
— Понятно. — Маленькая малиновка бесстрашно упала с веточки в траву у ноги Ника, схватила крупицу чего-то и бесшумно взлетела на ветку. Ник озяб. Уж не ради ли меня он облачился в элегантную шелковую сорочку, черные слаксы и туфли без шнурков (конечно, украшенные золотыми пряжками) и позирует на фоне всей этой зелени? Еще один актер, играющий свою роль не очень убедительно. — Знаешь, я умираю, — сказал я.
Он, нахмурившись, отвел глаза.
— Слышал. Сочувствую.
Тень, на секунду солнце, снова тень. Какая неустойчивая погода. Где-то предупреждающе затрещал черный дрозд; должно быть, поблизости сороки; я их знаю.
— Кто тебе сказал? — спросил я.
— Джулиан.
— A-а. Часто с ним бываешь?
— Довольно часто.
— Ты, для него, должно быть, вроде отца.
— Вроде того.
Ник разглядывал мои шлепанцы и авоську.
— Что ж, я рад, — продолжал я. — Человеку нужен отец.
Он снова нахмурился.
— Ты пьян? — спросил он.
— Конечно, нет. Просто немного взвинчен. Кое-что услышал.
— А-а, — хмуро заметил он. — Видел, что Куэрелл говорил с тобой на похоронах. Интересный разговор, а?
— Интересный.
С небрежным, как мне казалось, видом я скрестил ноги и оперся на зонт; наконечник ушел в землю, и я еле устоял. В моем возрасте нетрудно упасть. Боюсь, что в этот момент я, кажется, потерял самообладание — принялся укорять его, наговорил кучу ужасных вещей: обвинял, оскорблял, угрожал, о чем тут же пожалел. Но уже не мог остановиться; слова, к моему стыду, лились горячим потоком, как рвота — извините, — выплескиваясь накопившейся за всю жизнь обидой, ревностью и болью. Кажется, я даже выдернул из грязи свой зонтик и погрозил им Нику. Что стало с моим стоическим хладнокровием? Ник же стоял и с терпеливым вниманием слушал меня, словно раскапризничавшегося, топавшего ножками ребенка, ожидая, когда я кончу.
— Ты даже совратил моего сына! — кричал я.
Сдерживая улыбку, он удивленно поднял бровь.
— Совратил?
— Да, да… своими грязными еврейскими бреднями. Я видел, как вы вместе молились на похоронах.
Я бы продолжал, но захлебнулся слюной и принялся колотить себя в грудь, стараясь унять кашель. Внезапно, будто внутри включили неведомо какую машинку, меня затрясло.
— Пойдем в дом, — сказал Ник. Без пиджака и он дрожал. — Мы слишком стары для этого.
Яблони, апрель, молодой человек в гамаке; да, это было в апреле, тогда, в первый раз. Почему мне показалось, что это было в разгар лета? Память уже не та. Возможно, все перепутал. Как по-вашему, мисс В.?