Выбрать главу

Какое-то время я делала все, о чем просил фотограф: надевала белое платье, которое ему так нравилось, купила Are You Experienced – нет, опытной я тогда не была (Джими Хендрикс что, задавал этот вопрос лично мне?), я снова и снова переслушивала этот альбом и после школы ехала к нему в студию. Там я садилась на черный кожаный диван в углу, заваленный одеждой, сумками и шляпами, бижутерией и зажигалками. Я пила колу, а он фотографировал девушек и без умолку болтал. Как-то вечером он повел меня в китайский ресторан на углу. Мы были там с ним вдвоем, не знаю, почему он решил взять туда меня одну, но мне это польстило. Он постучал палочкой по стакану и сказал: «Сегодня у меня день рождения, мне сорок четыре, я жутко старый, мог бы быть твоим отцом, чисто теоретически даже дедом, я такой древний, что помню, как люди полетели на Луну. Вот ты помнишь, как люди на Луну летали?» Потом он рассмеялся и сказал: «Охренеть…» Он смотрел репортаж о полете на Луну по телевизору, и это потрясение осталось с ним на всю жизнь. Он мечтал добраться до Огайо, сфотографировать Нила Армстронга, выпить с ним пива, поговорить, хоть раз в жизни совершить что-то толковое, а не всю эту муть, ради которой торчал в Нью-Йорке и Париже. Ничего больше не действовало, ни выпивка, ни наркота, ни секс, ни старые друзья, с которыми прежде было так весело. Фотомодели приходили и уходили, полуобнаженные, молодые, сговорчивые, согласные на многое, заходили к нему в студию и покидали ее, как оловянные солдатики, в которые он играл в детстве. «Но, – говорил он, – когда обычная женщина бежит по лестнице и юбка у нее слегка задирается, так что я вижу ее колено или лодыжку, то потом я, бывает, целый день не могу выкинуть эту женщину из головы».

Он был измотанным, популярным модным фотографом, спазматиком, страдающим от бессонницы, он вечно сидел на какой-нибудь новой или уже давно известной наркоте. Ему полезно было бы походить по лесу и пособирать грибы, не галлюциногенные, а совершенно обычные, лисички например, а вместо Хендрикса послушать «4’33’’» Джона Кейджа, хоть я и сомневаюсь, что ему хватило бы терпения, или времени, или выдержки, чтобы высидеть неподвижно четыре минуты, – но все эти мысли пришли ко мне сейчас. Когда мне было пятнадцать, я понятия не имела, кто такой Джон Кейдж, фотограф был прав, сказав, что я особо не разбираюсь в музыке, поэтому мы с ним вместо этого говорили о кино: Годаре, Шаброле – «которые в тысячу раз интереснее твоего отца. Можем сходить вместе в кино», сказал он, вытаскивая зажигалку. Сейчас ему почти восемьдесят, я недавно нашла его в интернете и удивилась, что он вообще еще жив. В том смысле, что когда я думаю обо всех умерших, о тех, кто умер, даже будучи слишком молодым, для того чтобы умереть, кто умер внезапно и неожиданно или же умер от старости и болезни, от голода или переедания, умер в одной из множества войн, кто сгорел в пожаре, задохнулся под лавиной, утонул, умер, потому что хотел умереть или потому что не оставалось иного выбора, умер, потому что загнал себя до смерти, умер от одиночества, – когда я думаю обо всех умерших, странно сознавать, что он по-прежнему жив. Я даже хотела написать ему, послать мейл. «Ты меня помнишь, – написала бы я, – девочку с короткой стрижкой?» Ему были свойственны безграничная заботливость и ужасные приступы гнева, сперва он говорил, что мы будем друзьями: он взрослый, а я ребенок – почему бы взрослому не дружить с ребенком? Мы не прикасались друг к дружке, мне вообще не приходило в голову приставать к нему, он же старый, а у меня уже был секс с мальчиками, даже с двумя, но это скорее просто чтобы побыстрее покончить с этим – я старалась побыстрее перешагнуть все пороги, отделявшие меня от взрослой жизни. Он говорил что-то красивое о моем лице, чего никто больше не замечал, по крайней мере я-то уж точно. Девушка в зеркале и девушка на фотографиях казались мне двумя разными девушками, возможно, он отыскал новый способ смотреть на мое лицо, нашел какую-то секретную перспективу, не знаю, думаю, мы оба влюбились в меня на сделанных им снимках, влюбились в другую девушку, как мы оба ее называли, чуть старше меня и с ясностью во взгляде, какой я никогда не могла похвастаться. Во мне ничего ясного не было, все в моем лице будто бы находилось не на месте. Фотограф был высоким и длинноволосым, а кожа на лице наводила на мысли о кожах, которые хранятся в закромах у мастера-седельщика – старая, коричневая и потрескавшаяся. Он обещал вскоре взять меня в Париж по приглашению французского журнала. Ему хотелось сфотографировать меня с еще более короткой стрижкой и почти без макияжа, и это будет чудесно, возможно, самым чудесным его снимком за долгое время. Он позвонил моей матери и попросил разрешения свозить меня в Париж, но мать сказала нет. «Ей всего пятнадцать, я не могу отпустить ее в Париж». Я принялась настаивать, однако она снова отказала, он опять позвонил ей и объяснил, какой именно снимок хочет сделать, каким чудесным выйдет этот снимок, а еще как высоко он ценит ее как актрису в фильмах моего отца, ведь она муза великого режиссера – так он сказал моей матери. Но она ответила нет. «Говорю же – нет», – повторила она.