Мотыльки опять полетели. Я слышал их крылышки. Кухонная дверь, должно быть, опять открылась. В свечении голубой полоски в воздухе нарастал мотыльковый поток. Трубка была старенькая, часто мигала, и их тельца трепыхались, летя на свет с бездумной, жуткой настырностью, жужжа и обжигая на свету крылья, и кучками тряпья падали на пол. Я снова обернулся к экрану ноутбука, а там было небо, та самая отливавшая серебром голубизна, что висела над нами все лето, как драная занавеска, и Ома, по-прежнему сидевшая на ступеньках частного отеля, дожидаясь, пока мама заметит.
Она звала меня Карлином. Таким было мое имя. Кэри – это американское. Моей матери нравились американские имена. Ей казалось, что они современны, изысканны. Она сменила Лизель на Лайзу, когда мы переехали. Теперь мы были Гэйл и Кэри Лоеве. Фамилию она произносила как «Лоув», хотя на самом деле это было что-то вроде «Лёва». Только мама не желала этого помнить. Чем меньше оставалось в нас немецкого, тем лучше. Если, случалось, у меня вырывалось что-то (слово, имя, история какая), она, бывало, очень сердилась. Иногда даже кричала. И так я скоро научился быть англичанином, как позже выучился быть ирландцем. В общем-то какая разница? Имена на конвертах, пересланных из десятков разных адресов. Снимки на карте памяти – почтовые открытки из далекого прошлого.
Иззи вообще не говорила по-английски. Это было нормально: я понимал. Хотя мама и перестала говорить по-немецки, я все еще знал немало слов. А мы с Иззи умели понимать друг друга, даже не выговаривая ничего вслух. Знаю, звучит безумно. Только когда вы юны, все возможно. У Иззи были голубые глаза, как и у меня, хотя она могла разглядеть весь белый свет до конца. И волосы у нее были темными, как у меня, и, когда улыбалась, она была прелестна.
Лучшие идеи всегда принадлежали ей. Она всегда верховодила в наших играх. Иззи была сообразительна, она никогда не плакала, когда большие дети прыгали на наши песчаные замки. Вместо этого она укладывала камни в башни, втыкала палки по сторонам рва, и, когда большие дети приходили снова, они сбивали, ранили себе ноги, хромая, ковыляли прочь и никогда больше не возвращались. Так вот, в то лето, пока мама была в отеле, мы с Иззи вместе играли на пляже. Играли мы в любителей приключений, разглядывая мир с самого конца пирса. Мы отыскивали морские звезды, кусочки черного янтаря и прятали пиратские сокровища.
А потом наступил день, когда объявился бизнесмен с красивым лицом, заговорил с мамой по-немецки и обращался к ней по имени, которое уже исчезло. Мы слышали не много, однако крик выдал нам, что дело, должно быть, пошло не так. Ома дала нам по пирожному из своей коробочки для бутербродов и сказала, что все обойдется: это взрослые дела. Но потом мужчина с красивым лицом бегом примчался на пляж, гортанно выкрикивая по-немецки:
– Wo is Karlin? Wo ist mein Sohn?[7]
Тогда-то мы и поняли, что все это была ловушка. Понимаете, Ома вызвала моего отца. Мужчину, от которого моя мать давно, еще в Германии, сбежала, забрав с собой маленького сына. Мама сама рассказала мне эту историю – годы спустя, когда я вырос, – как пришлось ей делать выбор между двумя своими малыми детьми и как она выбрала того из двойняшек, мальчика, что был слабее и больше всего нуждался в ней, а Изабеллу оставила на попечении бабушки с отцовской стороны.
К тому времени я уже много лет жил в Белфасте. Совершенно забыл и Ому, и Иззи, и тот день у моря в Скарборо. Да что там, я даже забыл, что у меня была сестра-двойняшка, пока мама о ней не заговорила, ведь мама была пьяной; а когда она пьянела, то, случалось, правда срывалась у нее с языка.
«Они являются ночью», – говаривала она. Мотыльки, а иногда и воспоминания. Воспоминания о нашей старой жизни и о сестре, оставленной мною там. Иззи Блау, с которой мы провели счастливейшее лето в моей жизни и которая умерла, когда Ома согласилась позволить своему сыну (после года лечения, обучения умению контролировать свои эмоции и раскаяния) взять без присмотра с собой дочь на денек на побережье.
Ей было шесть лет. Мама не знала, что вызвало в нем такую ярость. «Ярость в нем всегда жила, – сказала она. – Потому-то я и сбежала». На этот раз ярость его выбрала особый объект для сосредоточения. Наверное, моя сестра пыталась отбиться. Она была крепче меня. Как бы то ни было, он попытался сделать вид, будто произошел несчастный случай: мол, кто другой совершил злодейство, – только никто ему не поверил. Имя Конрада Блау запестрело в новостях. Моя мать вернула себе девичью фамилию. И я рос с яростью в душе, сам не зная почему, пока мать не объяснила мне: «Ты так похож на него, – говаривала она. – Всегда был».