— Кто эта чаровница?
Опешил Доспан. Не сразу пришли на ум слова, которыми надо было ответить бию. Да и к месту ли они пришлись бы, смогли бы стоять рядом с «чаровницей»…
— Что молчишь, деревянный? Или язык отняла у тебя эта плутовка?
— Нет… — с трудом выдавил из себя Доспан.
— Коли нет, так назови имя!
— Кумар, — весь обливаясь краской смущения, произнес Доспан.
— Кумар, дочь Есенгельды…
— Ха, потерявшего разум старика…
«Не потерял разум Есенгельды, — воспротивился мысленно Доспан. — Был Есенгельды, как сейчас Айдос, хакимом, сошел, верно, до степени бия, ну да с кем не случается беда! Разум тут ни при чем». Только мысленно возразил Доспан, ничем не выразил своего несогласия — ни жестом, ни взглядом, но бий догадался, что думает пастух, и сказал:
Только потерявший разум посадит дочь на коня. Это место — сына.
«Верно, сын есть у Есенгельды, — опять воспротивился Доспан. — Однако сидит в седле Кумар по праву: ловка и смела. Не всякий джигит поспорит с ней в скачке. А уж хороша, равной нет в степи…»
И снова прочел тайное Айдос, теперь по той краске смущения, что облила лицо Доспана:
— Красота ее — несчастье и коню, и джигиту. Вон как нахлестывает буланого, так будет хлестать и мужа… Красивая жена все равно что бородавка на лбу: не сотрешь, не срежешь, терпи, прикрывай на людях шап кой…
Мудрые слова произнес бий, да не перед кем надо. Произнеся же, понял: оплошал. И не вернешь сказанного, ушло, как вода в песок. Еще понял, что заметил пастух непростой интерес Айдоса к красавице Кумар, и волнение его сердца услышал, а это было унизительно для бия.
В досаде хлестнул с ожесточением коня Айдос и поскакал. Не вслед Кумар, не в камыши, где скрылась красавица, а к аулу, к юрте своей.
Удивленный, смотрел Доспан на всадников, поочередно переводя взгляд с камышей на аул и с аула на камыши, которые, словно морская гладь за лодкой, обозначали путь коня.
Вот ведь какой день, рассудил Доспан, три ветра гуляют нынче в степи, и все разные: один несет обиду, другой — радость, третий — удивление…
Но не удивление, не обида жили сейчас в душе пастуха, только — радость. И Доспан боялся, что покинет она его вместе с Кумар, исчезнет где-то в камышах. Он вспомнил про монету: где она? В руке ее не было. Он испугался и стал бегать вокруг холмика, отыскивая белый кружок. Искал старательно, падал на колени, раздвигал стебли трав, шарил руками у корней. Выбился из сил вконец и вдруг увидел белый кружок между пальцев своих ног: он торчал как стебелек меж зубьев бороны (босые ноги Доспана точь-в-точь деревянные бороны). Обрадовался Доспан. «Счастливый… счастливый я. Лгут называющие меня несчастным. Сами несчастные».
Можно было поблагодарить бога за удачу, но он не связывал происходящее со всевышним. Все было земным, и по- земному следовало отнестись к подарку Кумар. Доспан спрятал монету туда, где был хлеб, — в торбу, а хлеб вынул, чтобы утолить голод. Время-то подходило к полудню. Стадо легло на отдых, мог передохнуть и пастух — присесть на бугор, согнуть затомленные ноги, пожевать хлеб. Только не положено пастуху нежить себя ни в завтрак, ни в обед. Нет пастуха — нет стада, в одной руке посох, в другой загара — лепешка из джугары. Обопрется о посох, чтобы легче ногам было, примется за лепешку. Так сделал и на этот раз Доспан: оперся на посох, отправил загару в рот.
Нет, не отправил. Не успел. Такой день выдался. За что ни возьмется Доспан, все обрывается. У самого рта кто-то схватил руку пастуха. Схватил — как аркан накинул. Накинул и затянул петлю — не пошевелить.
Тут гадать, кто за спиной, не приходилось. Руки не Кумар, нежные и тонкие, — лапы верблюжьи, грубые, сильные. Аркан — и только!
— Эй, Жандулла-гурре! — сердито сказал Доспан. — Оставь свои шутки!
— А я не шучу. Бог велит делиться с сиротами всем, что предназначено для живота, — ответил тот, кого на звал пастух Жандулла-гурре, то есть Жандуллой Осленком.
— Что-то со мной никто не делится, — отбросил руку Доспан, хотя и нелегко было это сделать — верблюжья лапа тяжела.
— Ха-ха! Нам нечем с тобой делиться, мы сироты. Возле нас не останавливает своего коня старший бий Айдос.
Жандулла в самом деле был сиротой, и не простым сиротой, а вожаком целой стаи таких же, как и он, бездомных и обездоленных. Из разных аулов стянулись они к нему, вырыли землянку, похожую на волчью нору, и жили в ней, совершая набеги на поля и бахчи аульчан. Собирали вроде бы дань со степняков. От Доспана они получали молоко, называя это платой за траву, что поедают коровы и овцы, — степь-то им, сиротам, принадлежала! За молоком и явился сейчас? Осленок. Рядом с ним стоял мальчонка лет десяти, держа в руках пока пустые тыквенные кувшины — аузкабаки. Их надо было наполнить парным молоком. Не Доспан это делал. Сироты освобождали пастуха от этой обязанности, он только указывал коров, которых можно подоить, а уж остальное делали сами помощники Осленка — доить пеструх они умели.