Заслышав вдали голоса, Рита преодолевает свою нерешительность и входит в дом. Торопливо, не давая себе передышки, взбегает по лестнице, останавливается у двери в квартиру, прислушивается. Ничего не слышно, тогда она набирается духу и переступает порог. Она расстегивает куртку, думает, надо ли ее снимать. Из осторожности с минуту стоит у двери, зовет его, заглядывает в кухню, в гостиную, в ванную, спотыкается о пустой ящик. Непроизвольно хватает его, чтобы отнести в кладовку, но потом решительно отдергивает руку, качает головой, сердясь на себя. Такие ящики он использует, чтобы замораживать остатки рыбы. Спустя дни, даже недели, он достает эту мороженую камбалу из холодильной камеры, где-нибудь за колоннами сбрызгивает ее водой, а потом, ближе к обеду, чаще всего уже заплетающимся языком, предлагает ее женщинам как свежий товар. Находились покупательницы, которые разгадывали его маневр, они проверяли, есть ли у рыбы внутренности; потрошеная рыба, как им было известно, это почти всегда лежалый товар. Если рыбу приносили обратно, потому что она воняла, он отрицал, что она куплена у него. Как упрямый ребенок, он до конца стоял на своем, раздраженно перебирая морские гребешки или отворачиваясь с бранью.
Быть может, я как раз и хотела, чтобы он меня застукал, чтобы я наконец-то, и не по капризу случая, была вырвана из этой рутины, — Рита протирает пальцами глаза, берет ящик и ставит его перед дверью. Каждая вещь здесь, которую она тысячи раз вертела и переворачивала, вытирала и полировала, сейчас внезапно утратила всякий смысл. Что ей упаковать, а что оставить, что было куплено, а что подарено — кем и по какому поводу? С каждым предметом связано какое-то слово, образ, который остается или уплывает, один долго упрочивали, другой отпускали. Еще раз вспоминается: сначала нежный звон, потом — дребезжанье, морские твари в мойке, мрамор, потемневший от чернил каракатиц; еще раз — повелительный взгляд, удар по лицу перед домом Альдо.
Словно только сейчас приняв решение, она в лихорадочной спешке бросается в спальню, распахивает шкафы, выдергивает ящики. Свои лучшие платья бросает на кровать, остальные нетерпеливо заталкивает обратно. То и дело подбегает к окну взглянуть на вход в дом. Пока ее глаза отбирают вещи, уши ее — в переулке. Снизу доносятся звуки, и она на миг застывает. Нет, эти голоса и шаги к ней не относятся, она снова берется за дело, достает из ящика паспорт, копается в блузках и бумагах, разворачивает, складывает.
Час спустя Рита сидит в ночном поезде на Вену. Она сдвигает сиденья, ложится так, чтобы видеть дверь. Две женщины, проходя мимо, задевают рюкзаками окно купе, потом наступает тишина. Чтобы лечь поудобней, она открывает один из чемоданов, достает пропахшую нафталином каракулевую шубу и кладет под голову. Все ли чеки и кредитные карточки сунула она в сумочку, думает Рита; она пытается прикинуть, сколько составят сбережения Эннио плюс ее собственные вместе со стоимостью ее украшений.
Что-то я должна была ему сказать, я ведь так и не научилась возражать в должный момент. Слова всегда приходят слишком поздно, плетутся в хвосте у мыслей. Антон собирал вычитанные фразы, в студенческие годы наверстывал упущенное, будто одержимый, исписывая лист за листом. Однажды она слышала, как он сказал: его не удивляет, что эта маленькая страна, эта окраинная страна породила такое множество журналистов; все они, словно кто-то их заставляет, пытаются писать, дабы преодолеть немоту своего детства, с увлечением и усердием овладевают литературным немецким, на котором до сих пор не научились, ни дома, нив школе, говорить как следует. Они возмещали свой языковой комплекс неполноценности, недостаток красноречия тем, что писали бесчисленные посредственные статьи. Или, может, ему назовут хоть одного, одного-единственного человека в этой стране, который способен произнести без ошибок получасовую речь? Он не представляет себе, как мог бы жить среди людей языково-убогих, тратить часы и дни на то, чтобы приводить в божеский вид беспомощные речи косноязычных политиков.