Вскоре отход начался. Отходили не сразу, не все…
Ночью, в темноте, почти на ощупь, рота заняла позицию на Холодной горе. Здесь было и впрямь прохладно. Иосиф Михайлович, беря свою винтовку на предохранитель, ощутил правой ладонью неприятный холод вспотевшего от ночной сырости металла. Деревянное ложе в левой руке тоже повлажнело, но все же казалось теплее, не таким неживым.
Еще с вечера на южной окраине Харькова разорвались первые снаряды. А на утренней заре с разных сторон затараторили пулеметы. И, будто вспугнутый ими, рассеялся туман. Теперь Иосиф Михайлович мог видеть Холодногорский мост и склоны самой горы, усеянные томными кучками брустверов. Поначалу ему даже почудилось, будто это лежат убитые, не по себе стало, но в колце концов разглядел, что всего-навсего выброшенная перед окопами земля, не успевшая зарасти травой.
Итак, сбылось наконец-то! Сбылось то, к чему он так упорно стремился: он — на позиции, в руках — винтовка!
Теперь, когда все обрело предельную конкретность — вплоть до неживого холода вспотевшего металла под ладонью, вплоть до кучек выброшенной земли, показавшихся было телами убитых, — теперь Иосиф Михайлович осознал то, о чем прежде как-то не задумывался. Он впервые как следует понял, а точнее — ощутил всем своим еще не насытившимся жизнью существом, что все испытанное до сих пор — в юношеских ли потасовках на задворках Подольска или когда обучался приемам штыкового боя, при встрече ли с громилой-анархистом на улице или с воинственным Муравьевым в кабинете — не идет ни в какое сравнение с тем, что предстояло теперь. И, викуда не денешься, не по себе становилось от изнурительного ожидания зтого предстоящего.
Иосиф Михайлович старался следить за собой, но не знал, что улыбается слишком часто и принужденно, что слишком охотно и поспешно откликается на любое обращение, на любой разговор, что сам говорит больше обычного и с неестественной бодростью. Однако бывалые солдаты, которых немало было в роте, знали, что именно так ведут себя перед первым своим делом многие необстрелянные, они видели состояние своего комиссара, понимали его и относились сочувственно, тактично. В свое время каждый из них сам прошел через такое.
Наконец — скорее угаданная, чем услышанная, — команда:
— А-о-гонь!
И — лихорадочная пальба, когда едва успеваешь ударом ладони двигать уже согревшийся затвор… и пальцы неловко досылают еще обойму и еще… и вот уже нет ни одной обоймы, все израсходованы… Теперь — в контратаку, и опять почему-то не расслышал команды, только увидел, как справа и слева поспешно выбираются из окопов бойцы. И тогда сам — животом на бруствер, винтовку — вперед, помогая коленом встать, тут же устремиться туда, куда все. И делать то, что делают все — справа и слева… И крикнуть «ура!», но при этом не услышать своего голоса, а лишь ощутить его горлом.
И — то, что уже после будет осознано как рукопашная, недолгая и яростная, когда действуешь прежде, чем сообразишь, что именно следует делать. И не до страха в те бессознательные секунды — страх одолевает перед боем и осознается после; вовсе не испытывают никакого страха, наверно, только психи. Главное тут — не уронить себя…
После, возвращаясь на свою позицию, долго не могли отдышаться, торопливо, кашляя, затягивались махоркой, чтобы унять неподвластную дрожь.
— Возьми огонька, комиссар.
— Спасибо, товарищ… Спасибо…
— Ничего, комиссар! Не подкачал…
Для первого такого раза большей похвалы не бывает.
Сражавшийся до последнего дня на Холодной горе Николай Руднев доложил Антонову-Овсеенко:
«Оборонять Харьков было невозможно, немцы глубоко обошли с левого фланга, ценные грузы успели вывезти. Большая часть войск с Основы и Холодной горы вывозится эшелонами на Змиев и Купянск, часть войск отступает походным порядком на Купянск. С правого фланга войска прорвались через Дергачи на Казачью Лопань».
Эшелоны с войсками и беженцами, с оружием и боеприпасами, с продовольствием и обмундированием спешили к донецким копрам — все еще надеялись, что туда немцы не доберутся. Но на войяе всего не предусмотришь…