На этом расстались, обговорив пароль и место встреч для «Дибича», которого Герасимов отправит в Париж следом за Петровым.
Сергей Евлампиевич Виссарионов, исполняющий обязанности вице-директора департамента полиции, сошелся с Герасимовым в конце девятьсот седьмого года, когда стал чиновником для особых поручений при Петре Аркадьевиче, до этого онвыпускник Московского университета — служил по судебному ведомству и прокуратуре в свои сорок два года имел полную грудь звезд и крестов, ибо никогда не высовывался, но при этом в любое время дня и ночи был готов дать необходимую справку, памятью обладал недюжинной страсть к изучению права подвигла его на удержание в голове практически всех параграфов многотомных законов империи, поэтому-то фамилия его всегда, хоть порою и в последний момент оказывалась вписанной в наградные листы.
Выслушав аккуратную, точно дозированную информацию Герасимова, запомнив и оценив слова генерала, что «ситуация известна Петру Аркадьевичу», Виссарионов, подвигавши без надобности перья и бумаги на маленьком, несколько даже будуарном столе, ответил в обычной своей доброжелательной манере:
— Александр Васильевич называйте имя офицера, завтра же вышлем в Париж! Ваша просьба носит для меня совершенно особый характер.
— Нет, Сергей Евлампиевич, господь с вами, я не смею никого называть! Кроме как псевдонима «Дибич», я ничего называть не смею! Кому, как не вам, знать своих сотрудников?! И потом, вы говорите — просьба… Не просьба это, а наше общее дело. Петров может превратиться в такого сотрудника, который станет нам передавать из Парижа уникальные сведения, вы же знаете, как падки эсеры на романтические фокусы а он, Петров этот, романтический герой чистой воды… Правда, я не очень уверен в его психической полноценности, вероятно, он несколько свернул с ума в карцерах, но ведь мы имеем возможность перепроверять его, а то и вовсе отказаться от услуг, если поймем, что он нам гонит липу или, того хуже, работает под диктовку господ бомбистов.
— Как вы относитесь к подполковнику Долгову? — спросил Виссарионов после краткого, но видимого раздумья.
— Долгов? Не помню.
— Да ну?! Вячеслав Михайлович, из томского жандармского управления… Он уж три месяца как к нам переведен, вы с ним встречались…
— Высокий брюнет?
— Именно! А говорите, «не помню»…
Долгов оказался высоким, черноволосым человеком с непропорционально длинными руками, быстрыми, бегающими карими глазами и резким, командным голосом (когда-то служил в пехоте, гонял роту, видимо, с тех пор наработал эту привычку, — пока-то до мужичья докричишься).
— Слушаю, Сергей Евлампиевич, — сказал он, замерев на пороге, на Герасимова даже не глянул. — Приглашали?
Испытывая понятное неудобство, Виссарионов поглядел на Герасимова, спросив:
— Помните его, Александр Васильевич?
— Ну как же, — ответил Герасимов, ощутив холодную ярость. — Прекрасно помню милейшего Вячеслава Михайловича!
И, поднявшись, пошел навстречу Долгову с протянутой рукой.
Испытывая чувство мстительной радости, он увидел, как растерялся Долгов, метнувшись взглядом к Виссарионову, спиною ощутил, как тот разрешающе кивнул, и только после этого робко шагнул навстречу генералу для особых поручений, словно бы отталкиваясь от него своей длиннющей тонкой кистью.
— Так вот, милейший Вячеслав Михайлович, речь пойдет об известном вам сотруднике Александре Петрове, отправленном в Париж для освещения деятельности эсеровского ЦК… Хочу вкратце описать вам этого человека, дать к нему пароль и явки для встреч, чтобы развертывать работу… Вы, кстати, в Париже бывали?
…Петров приходил на условленное место уже семь раз кряду, но никто к нему не подсаживался, не спрашивал, «откуда у господина русские газеты из Москвы», и не интересовался, «где можно снять недорогую, но достаточно удобную квартиру неподалеку от Сорбонны», — вполне надежный пароль, никаких подозрений, за границей эмигрант к эмигранту мотыльком летит, два дня помилуются, а потом айда козни друг дружке строить и доносы в комиссарию писать…
Деньги, что Герасимов дал при расставании, не кончились еще, но, во-первых, хозяин квартиры попросил уплатить за три месяца вперед, а это немалая сумма, во-вторых, Бартольд уехал в Лондон, — по просьбе члена ЦК Аргунова, какое-то срочное дело, так что за питание и проезд тоже приходилось платить самому, и, в-третьих, когда был у Чернова, тот пустил сборный лист, — пожертвования для каторжан и ссыльных поселенцев в Восточной Сибири; Петров сразу же отдал две сотни, Чернов с Зензиновым переглянулись, — откуда у «хромого» такие капиталы; прямого вопроса не задали, но Бурцеву об этом сообщили в тот же день.
Постоянно испытывая ощущение потерянности в чужом городе, Петров волновался не потому, что денег оставалось всего на месяц, от силы полтора, умел жить на копейку, — батон и вода; в революцию не за благами пошел, а по чистым идейным соображениям. Волновался он оттого, что чувствовал поступает не так, говорит не то и поэтому смотрится абсолютно иным человеком, совершенно не тем, кем был на самом деле.
Впервые он ощутил потерянность, когда долго рассказывал члену ЦК Зензинову о том, как его мучили в карцерах, прежде чем перевели в лечебницу, как истязали охранники, как сошелся с врачом: «Я сразу почувствовал в нем нашего друга; у него было открытое лицо и ясные глаза, улыбка ребенка, доверчивая и добрая».
— У Татарова была такая же, — заметил Зензинов.
— Татаров отдавал наших товарищей охранке, а этот устроил мне побег.
— Именно он?
— Конечно! А кто же еще?
— А мы думали, Бартольд. Он нам прислал три письма, спрашивая советов, как надежнее подстраховать ваше избавление, — сказал Зензинов.
Именно тогда Петров впервые почувствовал, что он ведет себя неверно; пусть Чернов живет в царских хоромах, пусть они своим женам платят из партийной кассы и ужинают в ресторанах, все равно, по раз и навсегда заведенным законам партийного этикета, со времен еще Гершуни, сначала было принято говорить о товарище и лишь потом о себе.
Вернувшись домой расстроенным, с ощущением какого-то истерического надрыва, Петров написал письмо Герасимову:
«До сих пор того человека, о котором вы говорили, здесь нет. Поэтому положение мое остается прежним. Приглашают, расспрашивают, восторгаются, присматриваются, намекают, но о серьезной работе пока речи не заходило. Следуя вашему совету, я не навязываюсь, а они не предлагают. Как быть? Я теряюсь в догадках. Один раз показалось, что Зензинов посмотрел на меня с некоторым подозрением, но во время следующей встречи разговор получился хороший, даже душевный. Он интересовался, как я вижу будущее. Я ответил, что намерен отдать жизнь террору, особенно сейчас, когда в империи ощутима общая апатия, страх, усталость. Так было в конце прошлого века, когда страну растолкали такие герои, как Халтурин, Перовская, Александр Ульянов, Засулич, Фигнер, так было и в начале революции, когда Карпович пошел на свой подвиг, жертвенно отдала себя нашему делу Сара Лурье, сложил голову Иван Каляев. На это Зензинов ответил, что идея хорошая, но единичный террор изжил себя. Надо бить крупно, массово. Только это побудит русский народ выйти из очередной спячки. Я сказал что идея с актами в Поволжье оказалась химерической, потому что народ там забит и темен. Очаги свободомыслия остались только в северной столице и Москве, хотя в первопрестольной слишком сильна охотнорядческая прослойка. Мы уговорились, что я внесу свой проект, а он отправит его на обсуждение „по кругу“. До сих пор обсуждают Я пришел к выводу, что без помощи вашего приятеля дальнейшую работу мне вести крайне трудно. Теряем время, что преступно. Пожалуйста, ускорьте отправку „Дибича“. До скорого. Саня».
…Петров допил кофе, положил на мраморный столик десять сантимов, решив уходить, — минуло уж более получаса после условленного часа встречи, ждать далее бессмысленно; ощутил на плече чью-то руку, ликующе обернулся, и сразу же сник, уткнувшись в зеленые, немигающие глаза Савинкова.
— Александр Иванович, я поначалу должен принести вам свои извинения… Если вы примете их, я бы с радостью сел подле вас.