— Не надо никому ни на что намекать, этим делом займется министр, — раздраженно говорю я и обращаюсь к полковнику Уайду: — Мне порядком надоела ваша беспрестанная болтовня насчет военно-воздушных маневров и наших людей. Какое нам, собственно, дело до того, кто работает на вас?
Уайд улыбается и вкрадчиво спрашивает:
— А если произойдет внезапное нападение?
Мы пьем кофе, они пытаются завязать дискуссию. Но я молчу. Второй исландский представитель хромает в английском, отвечает только «да» или «нет». Они пытаются выжать из себя смех. На лице Уайда появляется гримаса: она начинается в уголках рта и потом расползается по всему лицу, очевидно, она должна изображать улыбку. Глаза у него пустые. Кончик сигары, которую он курит, обгрызен, на губах табачные крошки.
Домой я еду самым длинным путем, у пруда снижаю скорость и смотрю на уток с утятами. Мне страшновато возвращаться домой, у меня болит живот, и я не знаю, как сказать жене о случившемся; утром я не сомневался в положительном исходе, но разве заставишь ее понять то, чего она понимать не желает? Все это крайне неприятно, я останавливаю машину перед дешевым кафе на Миклаторге и захожу туда. Напиться бы сейчас и послать всех к черту. Самое ужасное, что в эту минуту она наверняка сообщает очередной приятельнице, что я стал почетным членом американского клуба — теперь по воскресеньям мы можем ездить туда и жрать все, что нам причитается.
Машина вздрагивает, когда я, подъехав к гаражу, вижу жену в окне кухни. Нелегко быть замужней женщиной, встречи с которой опасается ее собственный муж.
Она выходит на крыльцо, мне кажется, что я в первый раз вижу эту наряженную куклу в очках, и меня одолевает искушение соврать, оставить ей хоть капельку надежды и только утром рассказать все как есть. Я просто не выношу ее манеры.
— Почему ты не позвонил, как обещал? — спрашивает она, не здороваясь.
Видно, что она сердится.
— Долго не мог от них отделаться, а потом поехал прямо домой, — отвечаю я и целую ее в щеку.
— Как дела?
— Так себе.
— Что значит «так себе»? Говори толком. — Ее голос меняется. Буря не за горами. И я позволяю ей разразиться во всю мощь.
— Да они просто посмеялись надо мной. Но я доложу об этом министру, — торопливо добавляю я.
— Как же так, ведь я уже всем сообщила.
— Кому всем? Неужели ты не можешь хоть раз удержаться, чтобы не похвастаться перед приятельницами?
— Я тебе всегда верю, а потом оказывается, что все это вранье.
Мы стоим на крыльце, она вот-вот заплачет.
— Идем в дом, здесь не место разговаривать об этих вещах. И, пожалуйста, не плачь. — Я пытаюсь храбриться. — Мы и так можем ездить в этот клуб, попросим, и нас кто-нибудь пригласит. Вот увидишь, они еще будут драться за честь пригласить нас. — У меня появляется небольшая надежда.
— Нет, это уже невыносимо, ты со мной совершенно не считаешься. — У нее хлынули слезы, началась истерика. — Сам обещал мне, что нас пригласят в посольство на прием, а оказывается, все это ложь, наглая ложь. Они просто не желают иметь с тобой никакого дела, ты только и нужен им, что для грязной работы. Слышишь, для грязной работы! — Она уже не плакала, а выла.
Вот дьявол. Хорошенький прием получает муж, вернувшись домой после трудного заседания. На него дерут глотку, словно он преступник какой, только что не бьют. Куда это годится?
Сквозь слезы и очки она смотрит на меня. На лице у нее написана капитуляция, дряблые щеки обвисли. Ни ненависти, ни злобы, только капитуляция, мне ее даже жалко. На эту женщину невозможно угодить. Вечно мы ссоримся. В Париже — наряды, здесь — приемы. Я знаю, сегодня она больше не будет со мной разговаривать. Не подаст ужин, придется самому искать что-нибудь в холодильнике и есть всухомятку. Хлопнув дверью, она запирается в ванной, и мне становится нестерпимо жаль себя — все против меня.
Я направляюсь в кухню и на ходу вспоминаю: надо идти медленно, твердо печатая шаг, ноги ставятся носком наружу, правый чуть больше, чем левый. А из ванной доносятся ее рыдания.