Выбрать главу

Редакционное задание предполагало светлый и ясный романтический очерк, а я каждый день и каждый вечер .выслушивал длиннейшие и запутанные бытовые истории; неясные и трагические рассказы о поисках воды для будущего города и завода в безводной степи; производственные драмы, суть которых от меня ускользала, как я считал тогда, из-за непонимания терминов, которыми она обозначалась, и, как сейчас думаю, из-за непонимания самой сути. Я терпеливо переписывал эти истории, рассказы и драмы в свой блокнот, а на полях добросовестно рифмовал «пурга» и «Тургай», «Аркалык» и «орлы», «Бестюбе» и «без тебя».

«Крылатый металл», высыпаясь из кузовов самосвалов и перемешиваясь со снегом, превращался в липкую тягучую грязь. Я мучительно вглядывался в пустое пространство степи, пытаясь отыскать знакомые по рассказам приметы, но кругом лежал одинаковый снег, и не было ни следов, ни примет, ни воспоминаний. Мой друг приехал сюда школьником, стал здесь шофером, а вернулся домой поэтом. «Степь, одурев от гремячего солнцеворота, гонит меня с раскаленных своих сковородок, будто играет со мной в гигантский крокет. Гонит к реке. Мы потерялись, потеем в горячих морщинах — я и машина! Ноздри раздув, самоваром кипит радиатор. Чертов театр! Где Вы, вода! Где Вы льетесь, сочитесь, впадаете? Плошку прохлады живительной Вашей подайте с туч, из ключа, с ледяного потока вершины — мне и машине!..» Это были его воспоминания, и они не могли стать моими — я об этом слышал, а с ним это было, было не игрой, не поиском слов или подбором рифм, а работой, которая мучительно и запутанно соединяет и с незнакомой землей, в с чужими людьми.

Барак пустел рано, еще затемно, еще до восхода зимнего солнца, но вечерами здесь засыпали долго и трудно. Мой сосед, сумрачный паренек, недавно получивший новую «татру», поднимался к ней среди ночи, курил, потрескивая едкими щепками «Прибоя». Однажды поутру он вернулся с разнарядки и сказал неожиданно весело: «На станцию грузы пришли. Стройматериалы. Будем бить зимник к железной дороге», — и все тогда посмотрели на сиротливую тень недостроенного дома... Первого дома несуществующего города, у которого было только название — Аркалык...

На журнальной фотографии разноэтажные дома выстроились причудливо и многоцветно, словно смешанный осенний лес.

— Первый рейс, помню, зимой был, — вспоминает Петро. — Шли, как в корыте: колея глубокая...

— Весь Казахстан я на этих «зилках» объехал. Да-а... А попал на Конду — знаешь, где первую нефть в Тюмени нашли? — и угодил в бурение. Потом еще смеялся — никуда от судьбы не уйдешь. Братан — шахтер, да и я до армии уголек рубил. Так вот, братан меня всю дорогу пилил: «Мы потомственные горняки, а ты...» А меня, и верно, все в пампасы тянуло. Теперь выходит — тоже горняк, — заключает Петро.

— Я первый раз когда на буровую попал, у нас там, в Газлях, — торопливо включается в разговор Ибрагим, — они мне тут же: «Пойдешь верховым». Ладно, думаю, хоп — это по мне. Спрашиваю: «А где конюшня у вас?» Они давай смеяться...

— Басмач ты, Ибрагим, — улыбается Мишаня.

— Зачем басмач, Миша? Верховой — это же что? Это же всадник, да?

— Мать почему-то страшно не хотела, чтобы я, как отец, в бурение шел, — вспоминает Гриша. — У нее свой план был: чтобы я на заводе инженером работал. А я обед отцу принесу — сам сижу, смотрю... Но после техникума — а я механический заканчивал — направили меня на завод. Ну, пока новые линии налаживали — это еще куда ни шло. А потом... Разве с буровой сравнишь? У отца знаешь какая бригада была? С сорок седьмого года ни один человек не уволился. Ни один! Кого хочешь спроси...

— В Грозном?

— У нас в Грозном.

— Кого же спрашивать, — усмехается Петро, — если у вас в Грозном и если все, как один...

— Ну, я угорел, — говорит Мишаня. — С сорок седьмого? Тридцать лет ту же ручку вертеть?

— А хоть сто. В бурении каждый час по-другому.

— Но тридцать лет... Нет, пусть сначала меня закопают. В натуре.

— Может, все-таки с шестьдесят седьмого? — переспрашивает Петро. — А, Гриша?

— С сорок седьмого, — отрезает Гриша. — Понял, да?

Петро уже не впервые вот так, слегка подтрунивая, осаживает Гришу. Гриша не обижается. Или делает вид, что не обижается, — пока мне трудно понять и это, и многое другое. Та внезапная стычка Гриши и Калязина в ночь после первой вахты как будто давно забыта. Гриша незлопамятен, а Калязин вообще держится в балке особняком, полагая, что его назначение на место второго верхового — не более чем досадное недоразумение и потому в вахте он человек временный.

Хотя бесплодным своим объяснением с Гаврилычем Калязин удручен, но все же не настолько, чтобы отказаться считать себя бурильщиком. Просто пока он не у дел, но о нем еще вспомнят.