Состояние мастера двойственно. Его удручает нелепый финал так славно стартовавшей «десятки», и примириться с ним он пока не может, «не осознаёт», по его же выражению, этого факта. И поведение Панова не вызывает в нем ничего, кроме раздражения. Но остаться, начать все сначала? Это нереально, это не по силам сейчас, и ощущение бессилия не добавляет Гаврилычу оптимизма или добродушия. Он тоже привык чаще всего «спускать собак» сразу, не утруждая себя выяснением обстоятельств. Правда, отойдя, почти всегда давал понять, что был неправ, что готов признать правоту чужую, но за вздорную свою вспыльчивость все же заслужил кличку Теща. А вообще-то с ним ладили, потому что он умел ценить работу и знал в ней толк.
— Может быть, дело и не в Панове, — говорит Шиков. — Может, просто во мне самом.
Он уходит, за ним поднимается Гаврилыч, за Гаврилычем, конечно, Калязин. Мишаня лежит поверх спальника и спит или делает вид, что спит. Наверное, уже утро.
— Как все-таки быстро время идет... — говорит Ибрагим. — Помнишь, мы в ночную ходили, а солнце даже не присаживалось? А сейчас... Я когда приехал первый раз, меня в вахту Морозова поставили, в ночную смену. Морозов мне говорит: «Ты сегодня прилетел — отдыхай, завтра с нами выйдешь». Ну, там чай-пай, какао-макао, тары-бары — они на вахту собираются, а солнце как светило, так и светит. Спи, говорят мне, отдыхай. Какой спи, говорю, я ночью спать буду. Смеются: уже ночь, говорят, ты на солнце не смотри, ты на столовую смотри. Если столовая закрыта — значит ночь, спи. Да-а... Как время идет... Ты в Узбекистане бывал?
— Только в Самарканде.
— О! Ты в Бухару приезжай, в Гиждуван ко мне приезжай. Знаешь, Юра, какой это город! Ты когда-нибудь спал в саду?
— Не помню.
— Значит, не спал. А я жил в саду. Тутовник по крыше скребется, яблоки в окна стучат, виноград сон охраняет... Ты открываешь глаза — мать сидит за низеньким столиком и раскатывает тесто, а лицо у нее какое!
Тускло светится малиновая змейка спирали самодельной электроплиты. Пахнет уходящей сыростью, погасшими сигаретами и перекипевшим чаем. В балке тихо, звуки с буровой доносятся глухо и размыто, как сквозь сон, звуки странные, не слышанные прежде: «У-лу-лу-лу-лу-у... У -а х!!! У-лу-лу-лу-лу-у... У-ах!!!»
— Что это?
— Противовес ходит по желобу, — отвечает Ибрагим. — Колонну начали спускать.
— А-а...
Лезу в рюкзак за сигаретами и натыкаюсь на мягкий прямоугольник книжки. Достаю. «Орсон Уэллс». Я положил ее в дорогу — когда это было?..
— Игорь, — спрашиваю я, — а кем был Панов до того, как стать сменным мастером?
— Бурильщиком.
— Хорошим?
— Зачем хорошим? — сердится Ибрагим. — Просто бурильщиком. Во вспомогательной вахте. — Он прикуривает от спирали, и та долго чадит, обугливая табачные крошки. — Знаешь, у нас про таких говорят: для себя спит, для других сны видит.
— Себе на уме, что ли?
— Он когда в вахте был — так я даже не знал, что у него голос есть. Думал — немой. А сейчас... Хорошо, у Гришки терпение...
«У-лу-лу-лу-лу-у... У-ах!.. У-лу-лу-лу-лу-у... У-ах!»
— Только бы ветра не было, — прислушиваясь, бормочет Ибрагим.
Открываю книгу и, с трудом составляя слова в предложения, читаю: «Классическая раскадровка уничтожает своего рода обоюдную свободу человека и среды. Она подменяет свободную раскадровку насильственной, где логика кадров по отношению к действию полностью уничтожает нашу свободу. Свобода эта уже не может ощущаться, раз она не может проявиться в действии. Вместо аналитической мизансцены, разрывающей действие, как разрывают цыпленка, раскадровка Уэллса охватывает события, вероятно, имеющие смысл, но без его выявления как такового, то есть не уничтожая с этой целью его естественные связи с соприкасающимися реалиями...»
Свобода не может ощущаться, раз она не может проявиться в действии.
Это раз.
События имеют смысл, но смысл этот неясен, ибо связи с реальностью противоречивы, непредсказуемы и неуправляемы — но именно поэтому они и естественны, то есть реальны.
Это два.
Нам предстоит дело, в успехе которого мы не уверены. Нам предстоит дело, успех в котором перечеркнет возможность выполнения первоначальной задачи, поставленной перед бригадой, — неуспех просто исключит из реальности все уже сделанное бригадой на десятой буровой.
Это три.
«У-лу-лу-лу-лу-у.м У-ах! У-лу-лу-лу-лу-у... У-ах!!!
А это — четыре: торопливый, сбивчивый монолог буровой охватывает события, выявляя смысл и уточняя наше место в пространстве и времени.
Противовес ходит вверх-вниз по железному желобу, заряжая трос, тремя витками наброшенный на нижний конец десяти метрового цилиндра. Медленно вращается труба, утапливая в муфте голубоватые нити резьбы. Конечно, ветер, и конечно, от приемного моста. Было бы странно, если бы было иначе.