— Атас! — кричит Гриша и сбивает меня с ног, падая рядом.
Трос рвется со звоном и хлестко вонзается в бугор.
— Что ж, еще потренируемся, — говорит Гриша.
Цепляя и перецепляя трос, мы тренировались довольно долго. Стальные пряди лопались, как гнилые нитки, мы едва успевали отскакивать в стороны, и тут уже было не до того, чтобы выбирать место, куда поставить ногу. Черпали мы сапогами ледяную жижу еще не раз, и Гриша оказался прав: она хлюпала сначала, а потом перестала. Спрессовалась, наверное.
Кран добрался до буровой, пропахав траншею шириной метра три и глубиной полтора.
— Ну, ничего, — говорит Калязин. — Ничего... Теперь он дорогу сделал — дальше легче будет.
— Не дорога — метро, — добавляет Гриша. — Черт, ну хотя бы второй кран был! Хоть на неделю!
Через два дня прибрежный клочок тундры — сто метров на двадцать — вдруг снимется с места и сначала медленно, потом все ускоряя ход, покатит в речку. А с ним бочки солярки, трубы и болотоход. Правда, ему удастся зацепиться траками за береговой край, а трубы канут, бочки уплывут в Карское море. Быть может, их замоет, занесет морским песком, а может, шторм выбросит их на берег где-нибудь напротив десятого номера.
— Ладно, — говорят Калязин. — Зима скоро. Ну да, хмыкает Гриша. — А потом весна. Это ты верно подметил.
— Опять ты, — обиженно сопит Калязин. — И когда это кончится? Вот придет вертолет — улечу на «горку», пойду к начальнику экспедиции: принимали бурильщиком — ставьте бурильщиком. А то...
— Что «а то»? Ничего. Ладно, пока поработаем такелажниками.
После вахты, преодолев триста метров перепаханной тракторами земли, выбираюсь в тундру, и хотя силуэт буровой виден отчетливо, ощущение заброшенности в бесконечном пространстве начинается с первого шага по пружинящему мху. Тундра безгранична и загадочна. Летят над головой птицы, земля изрыта бесчисленными норами леммингов, копошатся в траве какие-то мелкие существа, не имеющие для меня названий, это другая, дочеловеческая, в нечеловеческая жизнь. Отделить себя от нее легко, но как понять себя в этой жизни, если она существует независимо от того, отделяем мы себя от нее или не отделяем? Тундра безгранична и загадочна. Тайга безгранична и загадочна. Степь безгранична и загадочна. Что же, кроме непонимания и растерянности, спрятано за этими ничего не значащими словами?
«...Ибо признаемся наконец, — говорит Рильке в «Письмах из Ворпсведе», — пейзаж нам чужд, и страшно одиноким чувствуешь себя среди деревьев, которые цветут, и среди ручьев, которые текут мимо. Наедине с мертвецом и то не чувствуешь себя таким заброшенным, как наедине с деревьями. Ибо какой бы таинственной ни была смерть, еще таинственнее не принадлежащая нам жизнь, жизнь безучастная к нам, не замечающая нас, празднующая свои праздники, за которыми мы, словно случайные, иноязычные гости, наблюдаем не без некоторого замешательства...»
Лет двадцать назад мне надо было попасть в дальний совхоз. Была осень, распутица, рейсовые автобусы проходили только половину пути, а попутных машин вовсе не было, и последние семьдесят километров я шел пешком. Надвигались сумерки, и степь, казавшаяся пустой и пустынной, оживала, но пробуждалась чужая жизнь, неведомая мне. Я терял дорогу, вновь отыскивал ее, шел кругами, считая, что иду вперед. То было лихое, безмятежное время. В целинной газете собралось десятка два отчаянных обормотов, мы ужасно гордились своей газетой, друг другом, собой и пели меланхолическую песню собственного сочинения: «А после нас здесь будет тишина, никто не протрубит сигнала к бою, и будет этот мир как целина до нашего пришествия с тобою...» Во многих из нас с той поры надолго осталась эта иллюзия и вера, что, если мы не придем, мир будет пуст...
Я снова спускаюсь к реке и на месте разгрузки нахожу обгоревшие доски, следы костра.
Есть что-то необъяснимо пронзительное и невосстановимое — как смытые дождем слова письма — в пепле чужих погасших костров. Как покинутый дом. Как заброшенный сад. Как ржавый остов десятой буровой, покосившейся, словно надгробье, с разбросанными вокруг голубыми черепками цветочных ваз...
Ночь была путаная и вялая. Готовили раствор, опробовали оборудование, Панов стоял над душой в нетерпении — когда можно будет бежать на рацию и сообщить «горке», что мы забурились.
— Быстрее, быстрее давай, — подгоняет он. — Что вы копаетесь?
— Сейчас поспешим — потом больше времени потеряем, — возражает Гриша. — Инструмент не подготовлен, химреагентов нет, приборы не действуют.
Панов набирает в грудь воздуху побольше и произносит длинный, вдохновенный, хотя и несколько однообразный монолог, посвященный описанию громоздких родственных отношений, которые связывают его с буровым инструментом, химреагентами, гидравлическим индикатором веса, буровой вышкой в целом, с рекой, тундрой и еще почему-то с 72-й параллелью северной широты.