В моей попытке классифицировать северные типы, конечно же, больше воспоминаний и привязанности, нежели научной бесстрастности. Уже давно я заметил, что время в рассказах буровиков ведет себя как-то странно: когда в жанре устных мемуаров выступают молодые, время стремглав обегает один и тот же круг дважды и трижды, зато рассказы старожилов отличает абсолютная или, по крайней мере, относительная его неподвижность.
Ветераны северных экспедиций, как правило, люди основательные. Северные надбавки давно выбраны ими полностью — восемьдесят процентов, а это в сочетании с коэффициентом и «колесными» дает гарантированные четыреста рублей при любой производственной погоде. Они не любят перемен, много говорят о садике на Волге (на Днепре, Дону, Ишиме, Немане, Днестре, Припяти или Осколе), но знают этот садик больше по письмам давно выросших детей. Они незлобивы и безынициативны, обязательны и экономны во всем — касается ли это траты усилий или денег. В их громоздких, перенаселенных воспоминаниях министр — все еще шустрый помбур из соседней экспедиции, а лауреат, открывший крупнейшее в стране месторождение газа, — шалопай и неумелый охотник, промазавший в утку с десяти шагов. Нет ни одного более или менее известного человека, которого они бы не знали, с которым бы они не работали: «Вот как сейчас ты стоишь — так он стоял. А подъем был, скважина сифонила. Он варежку разинул — и его с головы до ног». Любят спорить на отвлеченные темы и обсуждают существование внеземных цивилизаций с ожесточенным вдохновением. К экспедиционным конфликтам относятся с великолепным равнодушием. Никогда никуда не спешат; все, что делают, делают на совесть.
Люди эти не были рождены другими, непохожими на нас, — такими их сделали обстоятельства и необходимость преодоления обстоятельств.
Этих, нынешних, привязывает к Северу не только любовь к нему, но и невозможность тратить в других обстоятельствах приобретенное длительной практикой умение (надо ли уметь зажигать костер на ветру, если для того, чтобы вскипятить чай, достаточно воткнуть вилку в розетку?). Структуру экспедиции определяет задана, а еще — страх, что задача не будет выполнена, если не постараться все взять на себя. Они бы и трубы принялись катать, дай им минимальную производственную базу; они бы и летать научились, да вот вырастить крылья как-то все недосуг...
— Какой мне сон приснился... — растерянно говорит Калязин. — Кошмар... Будто сидим мы все в балке у мастера и Панов называет фамилии тех, кто на отгулы полетит. Твою назвал, твою, твою — а мою не называет. И чувствую уже, что просыпаюсь, а сам глаза зажмуриваю: может, все-таки назовет?
Он выскребывает остатки тушенки, сожалеюще заглядывает в пустую банку и, приоткрыв дверь, бросает ее в лужу. Но банка, коснувшись воды, не поднимает брызг, а вдруг начинает скользить — медленно и бесшумно.
— Зима, что ли?
— Зима...
Тундра пятнистая, едва прикрытая снегом. Она стала просторнее, но это угнетающий простор пустоты. Белесый сумрак приближает границы отведенного глазу пространства — но что за чертою? Где-то растут деревья, они еще не потеряли листвы, к ним летят сейчас наши запоздалые птицы, — и ты вдруг начинаешь думать, что мир слишком велик и слов твоих никто не услышит. Наши письма канули в этой огромности, мы писали их летом, а уже зима. Надо вставать; пока ты лежишь, запеленутый в спальнике, как в коконе, ты беспомощен, сентиментален и одинок — но ведь это неправда.
С буровой доносится колокольный звон стропов: «тамтам-там-там-там!..»
— Зима, — говорит Гриша. — Вот Панов удивится! Я вчера ему говорю: когда котельную наладим? А он: еще же тепло...
Для начала я никак не могу закрыть элеватор. Подходит Калязин — тоже не получается. Наваливаемся всей вахтой, закрываем дверцу.
Потом в трубе застревает шаблон — грязь смерзлась, не пускает. Колотим по трубе кувалдой, сменяя друг друга, оттаскиваем нижний конец к козырьку и с размаху бьем трубой о ротор — безрезультатно, шаблон влип намертво. Снова по очереди молотим кувалдой — летит ржавчина, мерзлые комья шлепают по каскам.