Он опять пришел на рассвете.
Я как раз отложил перо и подул на последнюю страницу перед тем, как положить ее в раскрытую папку c надписью "Борис Годунов", доверху набитую исписанными листами.
Как же мне тягостно, матушка!
Как же мне не мило солнце, и претит даже наступившая и любимая обыкновенно мною осенняя пора!
Почти физически я ощущаю оковы. Не только на себе, но и на всем народе нашем, порабощенном и бесправном, не представляющем для них ничего более значительного, чем пыль.
Он появился как всегда бесшумно, но я сразу осознал Его присутствие и проникающий взгляд у меня за плечом, выискивающий малейший повод для наказания…
Но нет, я заранее убрал текст, который переполнил меня и выплеснулся толикой рвущегося из моего сердца ужаса и протеста. Несмотря на то, что я понимаю всю степень риска....
Сопровождаемый неизменным кислым запахом железа, Он шагнул к столу, двигаясь противоестественно бесшумно, и наложил свои стальные длани на поэму, эту квинтэссенцию образов кривых зеркал. Проскрипел ненавистным голосом:
– Чуть не опоздали, Александр Сергеевич.
В предрассветной тишине за окном закричал петух, и мне показалось на мгновение, но Он должен если не раствориться в первых золотых нитях солнца, то уж точно бежать со злобным оскалом прочь в могильную тьму, откуда, без сомнения, Он, как и ему подобные, выползал каждый раз…
В груди моей, сдавленной страхом, остановилось сердце, когда он на бесконечно долгую секунду застыл, погрузившись в нечеловечески быстрое чтение.
Наконец он забрал папку с плодами моих ночных трудов и оставил новый список, припечатав его к дубовому столу, сверкающей сталью, сковывающей ладонь. Я успел заметить эти необычно ровные буквы, будто написанные не человеком и не чернилами, слагающие названия блоков: "Бородинская битва", "Полтавская битва", "Восстание Пугачева". И далее мелко и убористо – "факты".
Скрипящий ржавчиной голос наждачной бумагой прошел по нервам:
– У вас месяц.
Я осторожно взял лист странной снежно-белой и гладкой, как пленка масла на поверхности воды, бумаги.
– Кто таков Пугачев? – я не глядел на него, но всею покрытою мурашками кожею спины чувствовал его присутствие и взгляд зеленых глаз с вертикальными зрачками.
– Все в инструкциях, – был мне ответ после промедления. – Все объяснения исчерпывающие. Месяц.
Он отступил назад и вдруг непривычно многословно заскрипел, все удаляясь вглубь комнаты:
– Все-таки медленно работаете, господа писатели. Вот тот же Николай Васильевич. Перфекционизм только мешает. – Голос стал практически бесплотен, последнее, что я смог различить, было: -Вот ученые, те более проворные ребята.
И так же беззвучно, как появился, он пропал. Я знал, что его уже нет за спиной, но все равно какое-то время не отваживался оглянуться…
Никого. Только запах железа и чего-то еще… Быть может, серы?
Ах, матушка, кабы знали вы, что у меня на душе.
Я вестник лжи и чудовищного попирания истины и искажения реальности. Реальности, в которой до меня хотя бы были просветы, прорехи в броне безнадежности, сотворяемой теперь в том числе и моими руками.
Я встал и распахнул наружу створки окна, желая прогнать флюиды металла в воздухе комнаты.
Упоительно свежий эликсир проник в мои легкие, и тут мои глаза возопили о выдающемся факте…
Матушка, сегодня первое утро, когда на землю не падает глина, эта печать проклятия небес!
Я наклонился, выглядывая во двор.
Мужики, уже разобрали лопаты и уже собрались возле оставленных с вечера подвод, ожидая, пока кучеры впрягут коренастых тяжеловозов. Начинался новый день, за который у панциря просыпавшегося с небес грунта и камней будет отвоевано еще полметра глубины до погребенных улиц Царского села, как и всех прочих городов. И я искренне надеюсь, труды их не будут более тщетны, как борьба дворника с наметаемым пургой снегом.
Я устремил взор дальше, туда, где в глубине бескрайнего мертвого пространства, лишенного даже единого деревца, под многометровым слоем еще кое-где вязкой глины были похоронены города и последние свободные мечты рода человеческого.
Я потянулся за пером и достал спрятанные перед Его приходом листы бумаги.
По спине пробежал холодок. Если найдут, я не знаю, чего страшусь более: кары, которая неизбежно постигнет меня за ослушание, или того, что уничтожат мой последний крик души. Или того хуже – исказят, изуродуют, и никто так и не узнает, что я не всегда был с этими, что было время, когда я служил другой стороне…
Я снова воззрился из темной своей комнаты, как из бездонного колодца, как из могилы, к солнцу:
Боже, не оставь хотя бы людей! Только не наедине с ними!