Оказалось, что мне сложно оторваться от своего тела, такого привычного и такого бесполезного сейчас… Его-меня накрыли простынёй и вывезли из операционной на той же самой каталке, на которой туда привезли, и которая так и оставалась стоять в коридоре. Молодой санитар в синем проворно вкатил свой груз в лифт, клацнула, захлопываясь, дверь с круглыми, «водолазными» окошечками-иллюминаторами. Если бы я не оказалась бесплотной тенью, то вот так нависать над парнишкой у меня бы не вышло — места было маловато. Восприятие оставалось ровным, отстранённо-любопытствующим, словно на ту, кем я теперь стала, всё ещё действовал наркоз.
Пропутешествовав за каталкой по мрачноватой кишке подвального коридора до железных, выкрашенных серой краской дверей, с отметающей всякие иллюзии надписью «морг», я убедилась, что способна испытывать слабое эхо эмоций. Неожиданно всплыло всё, что я когда-либо представляла себе об этом месте, и что-то похожее на страх впервые коснулось заторможенных чувств. Я не хотела оказаться за этими дверьми! Но оказалась, влетев внутрь за накрытым простынёй телом, словно была воздушным шариком, привязанным за ниточку к никелированному бортику каталки.
Заметавшись у самого потолка, под слабо гудящими лампами, я испытала приступ паники. Парнишка-санитар передал какие-то бумаги другому, тоже молодому, санитару. Или врачу?
— Свистельникова Ирина Анатольевна. Двадцать семь лет. Эта, что ли, из первой хирургии? — буднично спросил он. — Уже звонили. Паталогоанатома вызвал, ага. Вскрытие. Бедняга Толмачёв, второй труп на столе за месяц…
Он откинул простынь с моего лица.
— Красивая.
Я почти не слышала, о чём они говорят — произнесённое вслух имя обрушило стену, отгородившую меня от воспоминаний, и они хлынули обжигающей волной.
Мама. Молодая, хохочущая надо мной. Я, лет трёх от роду, важно шаркающая по комнате старой нашей квартиры в её «выходных» лаковых туфлях…
Папино лицо — голубоватое, спокойное, в окружении гвоздик, которых полон гроб, и бабушкин шипящий шёпот: «поцелуй папу, деточка, поцелуй». Я не смогла…
Отчего-то — море. Спокойный набег невысокой волны на гладкие окатыши камней…
Никита. Вернее — его тёплая грудь под белой рубашкой, и толчки сердца, которые я ощущала всем своим телом, пока он нёс меня на руках по ступенькам ЗАГСа вниз, к украшенной кольцами и лентами машине.
Сашенька. Сморщенная, красно-коричневая, совершенно обезьянья мордашка, с кривящимся ротиком. Её первый крик… Сашка!
Я метнулась туда-сюда, в поисках выхода. Ужас долбился в стены, рикошетил обратно в меня, усиливаясь, гремя, грохоча…
— Не-е-е-е-т! Я не могу умирать! Мне нельзя! У меня дочь!
Я кричала, срывая горло, чувствуя, как наливается кровью лицо. Лицо, которого у меня больше не было…
Совершенно седая, я точно знала это — нельзя было не поседеть там, в прозекторской — наплевать, что седеть было уже нечему, я, вдруг, оказалась снаружи, возле больницы. На ступеньках сидел, уронив голову на руки, Никита. Он был в тех же джинсах и куртке, в которых провожал меня в больницу. Локти упирались в колени длинных, сильных ног спортсмена, на тёмной макушке подрагивал непокорный вихор.
Я задохнулась, сердце пропустило несколько ударов. Впрочем — это ведь мне только казалось? Рванулась к мужу. Обнять? Утешить? О, да! Я попыталась. Невидимыми руками, не ощущая прикосновений.
— Никита! Я здесь! Я ещё здесь!
Конечно, он не услышал. Поднял голову. Глаза сухо блестели. Красные, припухшие. На подбородке и щеках темнела щетина. Вряд ли он спал в эту ночь, ведь я умерла вчера…
— Где Сашка, Никита?
Словно в ответ мои слова, он вытащил из кармана куртки мобильный.
— Мама, — голос любимого звучал глухо, хрипло — я никогда не слышала его таким, — они сказали, что результаты вскрытия будут завтра… Саша как? Нет, надо же решить вопрос с похоронами.
Он дёрнулся, произнеся последнее слово, голос сорвался. Зажав микрофон второй рукой, мой муж протяжно выдохнул, выпуская из груди хриплый стон, и вернулся к разговору. Разговору с моей мамой.
Я кричала от боли, от сочувствия, от невозможности защитить его от страданий. И никто, кроме меня самой, не слышал этот крик.
Никита тяжело поднялся со ступеней, ссутулился, словно придавленный невидимым грузом, сунул руки в карманы наглухо застёгнутой куртки и побрёл к машине. Я видела её, тёмно-синюю, чистую, отражающую в своих лакированных боках начало весны.
Ох, он и гнал! Я была рядом, я так хотела его остановить, успокоить, но это было невозможно, хоть сто раз вцепись я в него бесплотными руками, ощущая, как ломаются ногти о жёсткую кожу куртки…