Выбрать главу

— Ты, щенок, — сказал он и, не ожидая никакого повода, ухватил Остоина за отвороты пиджака, выбросив руки вперед, всем телом подался за ними, минуя незнакомого охранника, прямо к стенке, о которую и ударились плечи, а потом и затылок юноши. Дулич стал трясти его и бить об стену головой, снова и снова цедя: — Щенок, щенок, щенок! — пока не ощутил, что руки уже не встречают сопротивления, а отвороты пиджака выскальзывают из пальцев. Затем он увидел, как ненавистное тело легко сползает вдоль стены, перегибаясь в пояснице и валясь на сторону, живой глаз устало закрывается, а губы открываются, будто створки, обнажая зарозовевшие от крови зубы.

Дулич смотрел на арестанта, свалившегося к его ногам, ощущая тяжесть и теплоту его тела, с мукой удерживаясь, чтобы не отодвинуться. Ему было отвратительно это сладковатое, выматывающее душу прикосновение — и не удар, и не кара, а воспринимаешь его как кару, наложенную на него за то, что он слишком предался своим чувствам вместо того, чтобы хладнокровно следовать к цели. Он знал, что и охранники заметили его промах, хотя и сами, подскочив, по его примеру принялись ногами избивать арестанта.

— Хватит, — приказал он им, будто они по ошибке перегнули палку. — Он еще должен заговорить.

Но шансов на это было сейчас немного. Остоин лежал неподвижно, оставалось ждать, лицом к лицу с охранниками, терпеть их подло отворачивающиеся взгляды, что жгло его больше открытого укора. Он стряхнул со своей ноги плечо юноши, застрявшее у его щиколоток — и тело, как разжавшаяся пружина, растянулось по полу, будто изготовилось поспать на боку.

— Облейте-ка его водой.

Оба охранника послушно вскинулись, но Карой Надь оказался ловчее и, схватив с пола ведро, бросился к дверям.

— Я принесу, — крикнул он.

Водопровод в подвал проведен не был, что являлось причиной постоянных хождений туда и обратно, шла ли речь о том, чтоб привести в чувство потерявших сознание заключенных, или же вода требовалась следователям для питья. Дулич и здесь видел непорядок, ему захотелось сказать об этом незнакомому охраннику, но он воздержался: не стоило чернить руководство! Исподлобья взглянул на него: сплющенное пепельно-серое лицо с реденькими, подстриженными усиками; будто наедине с собой, служивый вдохновенно ковырял в курносом носу громадным, мясистым пальцем. Дулич отвернулся. Уродливость физиономии охранника, с безразличием идиота ковырявшего в носу, настолько не соответствовало ладно выкроенному лицу Остоина, что ему пришла в голову мысль: до чего ж несправедливо и неестественно, что истязатель и истязуемый не поменялись ролями! Но, — тут же заключил он, — сравнение это бьет и по нему самому, собственно, по нему-то и бьет, может, оно и возникло в глубине его сознания, чтобы его помучить. Он всегда считал свою внешность подлинным наказанием: низенький, спина сутулая, узкое костлявое лицо, близко посаженные, будто косящие глаза. Единственно, волосы у него были хорошие, очень темные и волнистые, и он заботливо за ними следил, но даже и их не сумел передать Ежику — у сына была лохматая, во все стороны торчащая жесткая грива, из-за чего он сам, наполовину в шутку, а наполовину с горечью, еще когда тот был совсем маленьким, дал сыну прозвище Ежик (Sünöcske по-венгерски), так и прижившееся в их доме.

Ежик! Сейчас он, конечно же, весь горит, как и утром, перед тем как ему уйти на службу, похудевший, прозрачный, с обманчивыми, румяными пятнами на осунувшихся щеках, беспомощно помаргивающий близко поставленными крошечными глазками. Совсем жалкий. И всегда он был жалкий, и ничем ему не поможешь, никакими силами не избавишь от хилой фигурки, тонюсеньких костей да блеклой кожи. Ни в чем у него недостатка нет — ни в еде, которой он, отец, в его возрасте не имел, ни в теплой одежде… Нежностью вот разве обделял его, с виду по крайней мере, но тут жена виновата, постоянно дрожавшая над сыном, будто того каждую минуту подстерегает смерть. Дулич силком пытался разуверить их обоих, закалял сына строгостью обращения, готовя его к суровой жизни, его ожидающей, но вместо того чтобы окрепнуть, Ежик таял на глазах, не выбираясь из хворей и следуя не его наставлениям и подбадриваниям, а зловещим предсказаниям матери. И сейчас, едва вспомнив о сыне, Дулич ощутил неодолимую потребность оказаться возле него, поддержать, прикосновеньем руки помочь одолеть болезнь, но знал — ничего хорошего из этого не получится, как никогда не получалось — лишь напугал бы его еще больше.