Выбрать главу

«Выхлебал по меньшей мере два литра», — считал он про себя, задаваясь вопросом, близко ли подобрались они, он и Остоин, к границе, на которой кончаются возможности человеческого желудка. Ему б хотелось, чтоб она была подальше, чтоб еще долго продолжалась эта несусветная гимнастика; игра сообщающих сосудов: ведра, полного воды, с которым он, Дулич, сейчас отождествлял себя, и утробы подлого упрямца; в этой забаве заключалось редкое наслаждение, для него это была схватка, которая, сколько бы ни длилась, неминуемо должна закончиться его победой и поражением противника. Он лил воду и смотрел, как кадык Остоина ходит вверх и вниз все медленнее, однако и без задержек, приближая его, Дулича, к победе. Парень теперь дышал тяжело, через нос, постанывал, щеки его раздувались, наливаясь пятнистым румянцем, но он еще пил, кадык его еще скользил вверх и вниз, а вода в воронке послушно опускала свою неспокойную, прозрачную поверхность.

«Когда же? Когда?» — спрашивал себя Дулич, взволнованно и восторженно, ибо насколько он страшился приближения той самой границы, настолько же со все большим нетерпением ждал ее. Любопытство его нарастало, он вправду не знал, что случится за ней, только предчувствовал, что произойдет нечто до сих пор неизведанное, ужасное, отчего по спине заранее бегали мурашки. Вдруг Остоин поперхнулся, изо рта с обеих сторон хлынуло по струе воды, он зашелся кашлем.

— Нет, нет, — чуть не умоляя, воспротивился Дулич. — Ты ведь еще можешь глотать, можешь?

Он бросил ковшик на пол и двумя пальцами правой руки зажал юноше нос.

— А то дышать не дам, — пригрозил он ему. Остоин дергался, лицо его потемнело, глаз выпучился, но он снова, кашляя и давясь, начал глотать.

— Так, так, — одобрил Дулич, освободив ему нос. — Глотай, — нагнувшись, он поднял ковш, зачерпнул воды и налил ее в воронку. Впрочем, он знал, что граница уже недалеко, и это наполняло его и страхом, и ликованием. Остоин через освободившийся нос шумно втягивал воздух и пил, пил, вновь захлебнулся, раскашлялся, забился в конвульсиях, трясясь головой и всем телом, лицо его покраснело, затем посинело, но Дулич не переставал лить воду и вдавливать воронку книзу. В горле Остоина клокотало, он давился, струи воды изо рта окрасились в розовый цвет.

«Убью ведь», — подумал, похолодев, Дулич, в то же время понимая, что никакой ответственности, случись такое, он не понесет, как это совершенно явно следовало из слов Ревеса. Что есть силы он жал на воронку, отбросив ковш и присоединив правую руку к левой, чтоб удвоить давление, давил и чувствовал ладонями, как острый металл врезается в мясо, видел, как глаз Остоина вылезает из своего гнезда, становясь безумным, не глазом, неодолимо напоминая чьи-то другие глаза, и неожиданно вспомнил, что такими же бывают глаза Ежика, когда они округляются от страха перед его, отцовским, гневом.

«Я убиваю сына», — в сомнении подумал он и в тот же миг понял, что это вовсе не фантазия: ведь убивая арестанта без всякой необходимости, он совершает смертный грех, который не может остаться безнаказанным, а покарать его проще всего смертью сына, который и без того на смертном одре, в руках божиих. Но он уже не владел собой, не мог остановиться, взять себя в руки, он давил и давил на воронку, давил со сладострастием, хотя с ужасом видел на лице Остоина окровавленный рот сына, выпученные глаза, корежа и в том, и в другом все, что противилось его силе и воле, вслушиваясь в предсмертное хрипение, будто в любовные вздохи. Голубой глаз Остоина глядел неподвижно, давно уже мертвый. Он вытащил из его рта воронку, до ручки облепленную невиданно алой кровью. Зияющий рот Остоина также был полон крови — еще одна воронка, изуродованная до неузнаваемости.

Теперь он больше не испытывал к нему ненависти, ощущая только ужас и страх. «Что я наделал, что я наделал?» — бормотал он, но то были не вопросы, а ответы на картины его злодеяния, вновь проходившие перед его взором. Он понимал, что был зверем, чудовищем, уродом, извращенцем, что к прежней жизни возврата нет, его удивило, что он не провалился еще в тартарары, что не испепелен заживо. Тут же сообразил: кара постигнет его через Ежика, это Ежика сейчас испепеляют, он проваливается в бездну, он ведь находился в «руках божиих», его же, Дулича, предупредили об этом через посредника, он пренебрег предупреждением, смешал его с грязью. Сейчас все и сбылось: мальчик лежит мертвый, с раскрытым ртом и остекленевшими глазами, как Остоин, мертв весь его дом, оглашаемый лишь причитаниями полуобезумевшей жены. Как он предстанет перед ней? Как он вообще предстанет теперь перед людьми, как им посмотрит в глаза? Все опознают в нем осужденного посредством сына злодея, все те, над кем он так стремился возвыситься. Стыд и позор! Стыд и позор! Потерянное имя, холодная, ледяная, обесчещенная старость. Как это выдержать?