Мы, детвора, почувствовали, что урокам и мессам настал конец, и были поэтому в неописуемо хорошем настроении.
А немцев все не было.
«Почему они разбомбили Белград и не тронули наши Есеницы, ведь обычно начинают с начала, а не с середины», — размышлял я про себя, а потом высказал это и своим товарищам. Но надо мной только посмеялись. Смехом был встречен и мой рассказ о том, как я утром слушал по радио вопли Адольфа Гитлера, грозившего нас «израдировать», то есть стереть в порошок.
Но веселье скоро кончилось. Наступила минута, которая должна была нас разлучить — за Седеевой мельницей мы вышли к мосту, откуда дорога ответвлялась на Требеж.
Здесь мы — я, Ценчек и Вик — попрощались с двумя братьями Польчевыми, несшими свою боганцу, лишенную украшавших ее апельсинов. В церкви они подрались с мальчишками из Потока и метлы их остались голыми, только оливковые веточки торчали из середины, словно сорочьи хвосты.
Остаток дня проходил в тягостном, напряженном ожидании оккупантов.
Дома мы жались друг к другу, сидя за столом, или навещали соседей по бараку, а иногда бегали к бабушке послушать радио, которое, к нашему великому ужасу, в течение дня еще много раз повторяло трескучие слова «ausradieren» и «хайль».
Только Тэпли, жившие в самом конце барака, запустили по своему радио бравурные немецкие марши с тирольскими модуляциями и таким камнедробильным ритмом, что, казалось, они могли бы трепать лен или перемалывать в муку пшеничное зерно.
Я стал просить маму, чтобы она разрешила мне выйти из этого оцепенелого барака и сходить хотя бы к двоюродной сестренке Фанике в Заяворник, где была и наша Элица, которую теперь звали Эльзой.
— Но смотри, больше никуда не ходи! — пригрозила мама. — Не вздумай зайти опять к бабушке!
— Нет, что ты! — ужаснулся я. — Получилось бы, что я тебя не послушался.
А сам подумал, что по пути и к бабушке заглянуть не мешает.
Приплясывая, пробежался я по нашему большому двору, на который падала тень от дома, казавшаяся заштрихованной карандашом тенью от геометрического тела.
Я мчался мимо трактира Мулея, торопясь выбраться на дорогу, которая вела прямо к дому моей крестной, затем следовало несколько поворотов, словно дорога играла в прятки, подкрадываясь то к столярной мастерской Поточника, то к домам Ковачича и Дроле, и вот я бежал уже по тропинке между дубами, липами и каштанами — это была усадьба Чопов.
Издали было слышно, что возле дома тетки шла перебранка.
Как раз в день нападения немцев на Югославию тетя Фани позволила себе вылазку иного рода, имевшую для нее и для дяди тяжелые последствия.
Что же случилось, из-за чего вышла ссора с такими нехорошими последствиями?
Теткины куры забрели на «немецкую сторону», то есть в огород и на луг соседки Баумгартнерши. Собственно, они зашли только в кусты красной смородины, пощипали немного ягоды и в укромном местечке обнаружили сухую, теплую землю, которую и использовали для своего любимого купанья.
Баумгартнерша, завзятая фольксдойч, пребывавшая чуть ли не в трансе от гитлеровских воплей и обещаний «израдировать» словенцев, громогласно потребовала от тети Фани, чтобы та немедленно позвала кур домой, а то они наносят ей ущерб. В ответ моя тетка позволила себе позлословить. К величественной соседке в серьгах и с длинным серебряным мундштуком в зубах, в котором тлел окурок, тетя обратилась попросту на «ты» и сказала, что от кур нет никому вреда, а вот от нее — от Баумгартнерши — есть, и немалый, потому что она немка. Сказано это было в ту минуту, когда немцы еще бомбили Белград.
Баумгартнерша не ожидала такого решительного контрудара. У нее даже дыхание перехватило. Она смогла только пробормотать, что тетка за это дорого поплатится.
Когда я вдоволь наигрался с двоюродной сестренкой, было уже довольно поздно. Тетка отрезала мне кусок пирога и отправила домой. Я и вправду ушел, но не домой, а к бабушке.
Я брел вдоль берега мутной реки Яворник, слушал ее шум и вдыхал исходящий от нее горьковатый запах.
Солнце сползало за Петелин.
Бабушка следила за ним, полузакрыв глаза. Когда скрипнула калитка, она приподняла веки и, сощурившись, поджидала меня.
Прежде всего я сообщил ей, что тетя Фани поссорилась с Баумгартнершей.
— Из-за чего? — спросила бабушка.
Я сказал, что из-за кур.
— Хм, — пробурчала она и, опустив веки, обернулась к заходящему солнцу.
— Значит, важнее всего на свете играть на дудке? — спросил я кротко. Она снова подняла свои светлые, как сливки, веки и оторопело на меня взглянула.