Выбрать главу

— Тогда в тарелку! — засмеялся Тончек Келих, присутствовавший при всей этой церемонии.

— И в тарелку тоже нет, пусть она хоть золотая! — кричал я.

— Хватит ломать комедию! — разозлился отец, вынул из брюк ремень, положил его перед собой на стол и начал строго и твердо задавать вопросы:

— Пойдешь к доктору Чеху промывать желудок?

— Не пойду.

— Примешь дармоль?

— Приму.

— А теперь сам скажи, как мы узнаем, вышла из тебя монета или нет, если ты пойдешь в уборную?

Насмехаясь, подал голос Тончек:

— Он руку подставит! Верно, Звонко?

— Оставь его в покое! — одернула его мама.

Я снова горько расплакался.

— Согласен на горшок? — строго спросил отец.

— Только не здесь, — вырвалось у меня.

— Конечно, конечно, Звонко, — заговорила мамаша Келиха, — поставишь горшок в уборной, только потом позовешь маму… когда все будет сделано.

Договор был заключен, соседка ушла за слабительным, которое я ожидал с нетерпением, предполагая, что дармоль — не шоколадка, а железные пальцы.

Наконец я дождался. Это и вправду были шоколадки в зеленой обертке. Только они оказались более горькими, чем те, что продаются в лавке.

Способ употребления был зелеными буквами напечатан на бумажке.

Я съел один квадратик, второй нужно было принять после еды, третий — незадолго перед сном. В запасе оставались еще три.

— Смотри, разбуди меня, — наказывала мне мама.

Большой синий ночной горшок стоял прямо под лампой, словно это она собиралась какать вместо меня.

Мне предстояло сесть на эту посудину, как только почувствую надобность.

Это и случилось под утро, в канун пасхи. В животе у меня началось громоподобное бульканье, переливание жидкостей, раздавались голоса, в результате я едва добежал до горшка.

Из меня хлестало, как ливень из черной тучи.

Вдруг я услышал, что о дно посудины звякнула монета.

Канонада была столь громкой, что разбудила маму, и она соскочила с кровати. Придя в кухню, она вся сморщилась. Еще бы, вонища стояла адская! Я умолял маму оставить меня в покое, но напрасно — она прилипла ко мне, как муха.

Все кончилось лишь через полчаса. Я подтерся пеленкой сестры. То, что я наворотил, мама покрыла деревянной крышкой и куда-то унесла. Вернувшись, она держала двумя пальцами мою крону. Протянула ее мне, но у меня начались желудочные спазмы. Меня тошнило, душили позывы к рвоте.

Мама быстро сунула монету в карман и больше о ней не вспоминала, оставила меня в покое, а меня еще раз свело судорогой.

Назавтра меня целый день прославляли в бараке, словно какого героя — я оказался единственной жертвой оккупации, ведь, проглотив крону, я спрятал от оккупантов герб югославского королевства.

Мне надоели эти насмешки, и я отправился к двоюродным сестрам, чтобы самому похвастаться перед ними своим геройством.

Приходская церковь не смогла вместить на пасху всех пришедших к мессе, почти половину храма заполнили итальянские солдаты, которые потом все пожелали исповедоваться и причаститься. Меня это несказанно удивило. Во-первых, я удивлялся тому, кто их исповедовал, во-вторых, кто осмелился отпустить им страшное прегрешение — ведь они уничтожили мою родину! А это, как известно, смертный грех.

Когда мы уходили из церкви, женщины перешептывались между собой — говорили, что таких набожных людей, как эти итальянские солдаты, они еще не видывали. Все оккупанты приняли святое причастие — все до единого.

А я негодовал при мысли, как они посмели его принять!

Неподалеку от церкви, чуть ниже по склону холма, около усадьбы Чопа собралась целая толпа этих добродушных солдатишек в шляпах с перьями, многие из них были в черных рубашках, с заткнутыми за пояс ножами, блестящими как зеркало. Наверное, они гляделись в них, когда брились.

Мы, ребятишки, останавливались около них, когда они с нами заговаривали. И хотя мы их не понимали, у нас возникали дружеские отношения, и они прикалывали нам значки с топориком и вязанкой дров. У всех у нас были такие значки. Лишь дома нам родители объяснили, что это фашистская эмблема и мы должны значки немедленно снять.

Родители потребовали, чтобы мы выбросили их в нужник.

Я очень расстроился, узнав, что целый час был фашистом, настроение мое несколько выправила прогулка в нужник — дерьмо громко булькнуло, принимая брошенный в него значок.

На второй день пасхи, в понедельник, когда мы пошли в церковь последний раз приложиться к плащанице на божьем гробе, там стоял красиво нарисованный ангел, а каменная глыба была от могилы отвалена.