Я получил еще одну отпечатанную на машинке повестку, на сей раз — вызов в школу.
Радости я не испытал, ведь я думал, что каникулы продлятся до конца войны.
Мама взялась приводить меня в порядок. Умытый, причесанный, я отправился в школу, но сердце у меня было в пятках.
Со всех сторон гурьбой подходили дети, и гнетущая атмосфера несколько разрядилась.
Мы заполнили старую и новую школу. У новых учительниц, сновавших туда-сюда, все мы уже числились в списках.
К большому нашему огорчению, всех нас перевели на класс ниже.
Что ж, каждая учительница есть учительница, все они имеют в виду определенную цель, к которой обязаны тебя привести, за то им и платят; но те, что нас встретили, были настоящие ведьмы. Вероятно, это объяснялось тем, что они ненавидели нас, ведь в соответствии с глобальными политическими задачами нацизма мы были существами низшего рода и в рейхе должны были стать ассенизаторами, скотниками, трубочистами, уборщиками мусора.
Презрение, придававшее лицам наших учительниц выражение холодной жестокости, ощущалось и в первый день, и в дальнейшем — с неукоснительным постоянством.
Во главе школы поставили учителя, знавшего словенский язык. Мы заметили, что он инвалид. У него было что-то с запястьем. С правой руки у него все время сползали часы, и он подхватывал их, сжимая в кулаке. Мне казалось, он без всякого удовольствия носил свой значок фольксдойча и весьма неохотно отвечал на наши приветствия, когда мы здоровались с ним, поднимая руку. Скорее всего ему, как человеку больному, давно уже все на свете надоело, но, возможно, втайне он и был нацистом, во всяком случае в 1942 году он вдруг куда-то исчез, а его место занял придира Хуберт.
Наша Митци — с багровым лицом и выпученными глазами, будто ее турки на острый кол насаживали — первый же урок начала с назидания, что теперь «unser Gruß ist Heil Hitler!»[24].
И эти «унзер груссы» появились в печатном виде на дверях всех лавок.
Вместо «добрый день» или «доброе утро» следовало говорить «хайль Гитлер».
Конечно, мы «хайляли», — как у нас для краткости прозвали это обязательное приветствие, — лишь здороваясь с нашими противными учительницами. Митци в этом отношении была особенно строга и непреклонна. Если на улице ты прикинулся, что не заметил ее, когда она, скажем, появилась поблизости от Польдки Ухан, при которой тебе было стыдно «хайлять», Митци могла тебя окликнуть, заставить отойти на несколько шагов назад и потребовать, чтобы ты подошел к ней снова с поднятой рукой. И это на глазах множества людей, которые наблюдали за тобой потихоньку, словно вбитые в доску гвозди. Делать было нечего — приходилось поднимать руку, кричать «хайль» и произносить священное имя.
Но на «динстах» нас уже обработали, то есть в значительной степени сломили дух сопротивления, и теперь было не так уж страшно, если посреди дороги тебя неожиданно ловила учительница.
Четвертого сентября уже и у нас, в Корошка-Беле, прямо за школой начались расстрелы. Среди расстрелянных заложников оказалось два особенно дорогих мне человека — сапожник Корельчек Крагульник и отец нашей Сони или, лучше сказать, «моей», Сони, в которую я уже в первом классе был по уши влюблен и пережил первые серьезные неприятности. Я готов был Соню просто съесть, такая она была хорошенькая. В ушах у нее были золотые сережки, а лоб сиял как белый отполированный мрамор.
А теперь немцы привязали ее отца к столбу, расстреляли еще и Корельчека, который так любил меня поддразнить — как раз из-за Сони.
Расстрел их был для всех нас большим потрясением.
С этого дня Соня казалась совсем восковой и сделалась ужасно серьезной. На губах ее отцвела улыбка — прекрасная и алая, как знаменитые мюнхенские розы. В черной блузке, которую она теперь носила, она была похожа на мою бабушку. Но такая она нравилась мне еще больше.
А бедного Корельчека расстреляли за то, что он был коммунистом.
С уходом в вечность этих славных людей в Яворнике стало чего-то не хватать, а чего именно — вряд ли можно объяснить.
— Каждый человек излучает свет, один — больше, другой — меньше. Мы обретаем свет четырех родов — солнечный, лунный, звездный и человеческий. Главные из них два — солнечный и человеческий. Если исчезнет первый — умрешь, если сходит на нет второй — умираешь.
С гибелью этих заложников начали чахнуть даже мы, дети.
И родители менялись, да и с каждым днем их становилось все меньше.
Оккупанты прекрасно понимали, что, расстреливая хороших людей, они отнимают у оставшихся в живых один из важнейших источников света.