Обессилевший от усталости (и от радости), я оставил палитру и кисть на столике и как был, потный и перепачканный красками, повалился на кровать. К счастью, голова моя сразу оказалась на подушке; глаза закрылись, и я с облегчением глубоко вздохнул.
— Никуда я не еду, никуда, — исступленно бормотал я, с удовольствием обнаруживая, что и с зажмуренными глазами вижу, как вспыхивают многоцветные родники, целые созвездия красок; черного месива нет и в помине. Ха-ха-ха!
Очнулся я от стука в дверь.
— Вас просит господин Рудолфо.
— Почему не звонишь? — поинтересовался он и, не дожидаясь ответа, сообщил, что связался по телефону со своим дорогим коллегой в Стокгольме. Как он и предполагал, все складывалось как нельзя лучше. Сегодня утром самолетом он отправил ему все анализы. Никаких обследований в санатории Янсена делать не потребуется. Это сэкономит время, да и меня освободит от новых мытарств. — Пишешь? — неожиданно выпалил он в трубку.
— Пишу, — ответил я, застигнутый врасплох. К подобному вопросу я не был готов, я собирался сказать, что никуда не еду, остаюсь в своей мастерской, что мне больше нет дела до горла с его опухолью. Если верить фаталистам, мой Рудолфо, — хотел я ему сказать — ситуация довольно проста: если опухоль доброкачественная, предоставим ее самой себе, если же она раковая, гораздо целесообразнее провести отпущенное мне время за работой, чем мыкаться по больничным кроватям и операционным.
— После обеда я приду, — скороговоркой прибавил он и повесил трубку, а я в полной растерянности продолжал держать в руке безгласную трубку.
Когда он появился у меня после обеда, повторилась игра в кошки-мышки: непостижимым образом он вкрался в мою радость, и я забыл обо всем, что намеревался ему выложить.
Ну и хитрая бестия этот мой приятель Рудолфо!
Осмотрев холст на старом мольберте, он расцеловал меня.
— Божественная простота, Отто, — размахивая трубкой, кричал он, — ты проник в первозданность, цветовая тональность больше не подчинена функциональности. Освобожденный цвет!
Слушал я его, признаюсь, с удовольствием.
Выпили мы и по стаканчику домашнего вина, которое я привез с острова; горло обожгло, а кашель так колотился в груди, что на глазах выступили слезы.
Но даже и потом, когда боль и кашель унялись, все то, что я собирался сказать Рудолфо, не всплыло в памяти.
В следующий понедельник он обнимал меня на аэродроме.
В сотый раз напоминал, в каком кармане у меня билеты, в каком — паспорт, где номер гостиничной комнаты — на всякий случай, на всякий случай. Янсен — так он обещал по телефону — сразу же примет меня в больницу, но иметь про запас номер в гостинице не помешает. Может быть, с того времени, когда он звонил ему, до моего появления у него, что-то и изменится. Если все-таки день-два придется подождать, пока освободится место, комната в гостинице — большой плюс. Ведь в санаторий Янсена приезжают больные со всего света. Конечно же, это все люди с толстым кошельком, неимущим санаторий не по карману.
— А как насчет обещанья? — улыбаясь, Рудолфо пристально взглянул на меня; вокруг суетились пассажиры и проносили багаж.
Я растерялся.
— Ключ! Ты же мне обещал ключ! — воскликнул он и протянул руку.
Я достал из заднего кармана брюк ключ от мастерской и положил его ему в ладонь.
И вот я в Стокгольме.
Смятение, точно обвив меня плющом, сковало все мои чувства; и в такси, и в гостинице в голове стучала одна неотвязная мысль: лечь бы, закрыть глаза и снова увидеть родники краски, бьющие на старом мольберте. Но обстоятельства, словно нарочно, складывались по-иному. На часах уже было без двадцати десять, когда я только-только освободился от чемодана, а в десять доктор Янсен ждал меня в своем кабинете.
Я пришел минута в минуту.
(Как ни странно, белизна не вызывала во мне тревоги; казалось, если бы я даже зажмурил глаза в лифте, поднимаясь к главному врачу, и тогда сгустки свернувшейся крови не появились бы. Но как тут зажмуришься, когда рядом стоит медсестра и с легкой улыбкой на губах смотрит на тебя в упор.)
Принял меня высокий, сухощавый человек с отсутствующим взглядом.
Сестра назвала мое имя и фамилию и напомнила о телефонном разговоре с Рудолфо, говорила она по-английски, чтобы и мне было понятно. Доктор оживился и вскинул на меня глаза, спрятанные за толстыми стеклами очков.
Мы расположились в глубоких креслах, и сестра, достав из подвесного шкафчика чашки, подала нам холодный чай, потом задернула шторы, погасила свет и вставила в аппарат снимок. На экране появились кольца гортани.
Моей, вероятно? Чтобы чай не выплескивался в блюдце, чашку приходилось держать обеими руками, крепко вжав локти в подлокотники, — только так я мог совладать с дрожью, сотрясавшей все тело.
Мы осмотрели опухоль со всех сторон.
И когда аппарат выключили и зажегся свет, мы оба — и доктор, и я — молчали; сестра, слегка поклонившись, вышла из кабинета.
— Это рак, сударь мой, — произнес доктор Янсен, не поднимая глаз от чашки с чаем, — и к тому же изрядно запущенный… Полностью картина станет ясной, когда мы вскроем горло, — продолжал он, прихлебывая чай. — Если опухоль не пустила корней, мы вырежем ее, и вы будете жить дальше, как будто ее никогда и не было… Если же она так разрослась, что метастазы пошли в другие органы, тогда… тогда сами понимаете, вы интеллигентный человек, прекрасный художник, как рекомендовал вас коллега Рудолфо.
Я молча стоял у стола доктора Янсена.
А доктор продолжал сыпать словами: завтра утром он примет меня в свой санаторий, в шесть часов я должен быть в приемном покое. Рановато, правда, но ничего не поделаешь. Сопровождает ли меня кто-нибудь, спросил он, а когда я отрицательно покачал головой, умолк и начал листать большой блокнот. Нет, нет, сегодня, к сожалению, невозможно, задумчиво проговорил он и посоветовал не запираться в гостиничном номере, одиночество угнетающе действует на больного, куда лучше потолкаться в уличной толпе, посидеть в кафе, пить можно все, что душе угодно, а вот курить он не рекомендует, табачный дым раздражает слизистую, и тогда от кашля не будет спасенья. Что касается анализов, тут он совершенно полагается на Рудолфо, но перед операцией необходимо специальное обследование сердца и почек. На это потребуется полдня.
Мы раскланялись.
Когда я уже взялся за дверную ручку, вслед мне раздался его размякший голос:
— Стало быть, в шесть часов я жду вас, господин Отто!
Я не послушался совета доктора Янсена и не пошел бродить по улице, а поспешил прямо в гостиницу.
Следовало успокоить дыхание, окончательно унять дрожь. Мысли меня не донимали: в голове было пусто, ровно бы кто-то открыл череп, пригнул голову, и весь мозг до последнего кусочка вылетел на асфальт.
В лифте никого не было.
Нехотя я вошел в него, и, лишь только за мной закрылись двери и палец нажал на кнопку, я почувствовал себя в тисках одиночества.
В зеркале я увидел свое лицо.
А может, опустить занавес, выйти к публике и объявить: «Urbi et orbi: «Finita la commedia»?[4]
Субъект в зеркале ухмыльнулся.
— Согласен? — подмигивая, осведомился я.
Он опустил голову на грудь и кивнул в знак согласия.
Рывком я сбросил с ног башмаки, полетевшие в разные углы комнаты; стянул с себя пиджак и рубашку и ничком упал на кровать. Но тут же вскочил и пошел к двери проверить, повернул ли я ключ в замке.
Дверь была заперта.
На четвереньках прополз я по кровати и повалился на подушку. Закрывать глаза не было нужды: они копошились вокруг меня, ползали по потолку, спаривались у моих ног, холодные, гладкие, словно угри, скользили на оголенной груди. Ха-ха-ха, конечно, угри, клубок угрей! Когда остается один-единственный вариант, даже ребенку ясно… Рудолфо, хитрец, из жалости уверял, что их два — безопасный и опасный. Первый вариант отпал, отпал навсегда. Теперь клокочущие родники краски могут порадовать меня только во сне.
— Почему я должен позволить этому очкарику, — вслух произнес я, вперившись в Потолок, — невесть сколько дней истязать себя и напоследок зарезать?