На перекрестке против барака, под огромным орехом Левара, стояли какие-то мужчины. Когда я проходил мимо, они замолчали. Они были такие мрачные, словно явились в отпуск с того света. Никого из них я не знал.
Я свернул к дому, собственно говоря, прошел за бараком, где был узкий зеленый газон и рядом дорога, на которой мы, ребята, каждый год хотя бы разок устраивали канонаду — вытаскивали из забора Светины доску, ставили ее вертикально, словно ракету, и ударяли по ее нижнему концу ногой. Шум от падения доски напоминал выстрел из пугача, а пыль, вырывавшаяся с обеих сторон из-под нашего орудия, вздымалась большим, густым облаком. Пальба эта засыпала наши комнаты, особенно мебель, превосходной пылью, на которой можно было рисовать или писать пальцем.
К дому я подошел с того конца, где жили Тэпли, победители югославского королевства. В своей квартире они уже буйно веселились — пили, ели, кричали, визжали и, бог весть, может быть, даже дрались.
Лишь в эту минуту, когда я услышал ликование, вызванное крахом моей родины, которая до вчерашнего дня была и их родиной, я полностью осознал, что такое пятая колонна. Это были предатели всего самого святого. Внешне они вели себя, как и мы, а на самом деле были такими двуликими!
Как могло случиться, что я раньше их не раскусил?
На следующий день мы шли в школу совершенно подавленные. Мама сказала, что, возможно, я иду в словенскую школу последний раз.
Солнце роняло золотые слезы на луга и поля. Молча входили мы в старое школьное здание, пожелтевшее, словно пергамент.
Мария Банко, бледная, как восковая свеча, уже поджидала нас.
Рассаживались мы так тихо, словно в комнате лежал покойник.
Пришли все, кроме Ханзи Окия.
На учительской кафедре лежали стопки наших тетрадей и рисунков, а также разные поделки — выпиленные из дощечек или связанные из шерсти. С самого края лежали наши табели.
Мария поднялась — белая как свеча — и сказала, что школе пришел конец, при этом в глазах у нее дрогнули линзы слез.
— Больше, — продолжала она, сложив руки, как учитель закона божьего Доброволец, — мы с вами не увидимся, а если и доведется встретиться, то бог весть где. Как вы знаете, у меня тоже есть мама и папа, сегодня я к ним уезжаю. Занятия окончены, все вы перешли в следующий класс.
При этих словах нас охватило теплое, радостное чувство — особенно меня и Цене Малея. Если бы югославское королевство устояло, нам обоим грозили бы плохие оценки.
— Ну, а это мы раздадим, — сказала учительница, кладя руку на тетради по чистописанию и прочее добро.
И тут же девочки ловко принялись раздавать наши поделки и тетради, лишь табели Мария вручала нам сама своей белой, пахнувшей мылом рукой и каждому говорила что-то задушевное.
Мне, например, она сказала:
— Звонко, Звонко, ты всегда был молодчиной, оставайся таким же, когда с тобой случится самое тяжкое.
(Эти слова, сказанные ею на прощание в 1941 году, я потом часто вспоминал.)
Я напрягал слух, желая услышать, что она говорит другим, и думаю сейчас, она каждому предрекла главное в его судьбе, даже то, что его сгубило.
Откуда у нее такой дар предвидения? Возможно, это проистекало оттого, что ее смерть тоже была близка. Она умерла, можно сказать, на пороге свободы, 1 мая 1945 года.
Раздав всем табели и предсказав судьбу, она обратилась к нам с последней своей просьбой — ей захотелось, чтобы мы спели словенский гимн, но не громко, а вполголоса, только для нее да четырех стен с потолком.
Но едва она взмахнула рукой, трое или четверо из нас, будто вырвавшиеся на свободу дикие звери, не запели — заорали во весь голос «Вперед, знамена Славы!»[10].
Думаю, в соседних со школой домах люди просто обмерли, услышав такое неистовое пение гимна, но тут же и сообразили, что это поют сорванцы, не просто ходившие в школу, а по пути еще лазавшие в чужие сады за грушами.
Какой-нибудь час или чуть дольше продолжался этот последний урок в словенской школе.
Мария Банко не позволила нам, как обычно, проводить ее всей ватагой до дому, сказала, что у нее дела в правлении общины и еще где-то, и попросила не ждать ее, а спокойно, без шалостей идти прямо домой.
— Всевозможные опасности растут как снежный ком, — добавила она, и мы уже были способны понять ее абстрактный намек, поэтому тихо вышли из просторного класса, где на стенах в одиночестве остались висеть наглядные пособия по естествознанию — цветные изображения серн, медведей и грибов, а также семейства кошачьих — рысей, львов, тигров, пум.
Мне стало жаль всех этих животных на картинках. Иногда из-за них случались неприятности, например, когда мы причисляли к пресноводным рыбам сардины из консервных банок, а к семейству кошачьих — верблюдов, нарисованных на коробках с финиками. Услышав такие глупости, Мария Банко очень сердилась и ставила в журнал плохую отметку.
Животные тоже выглядели опечаленными; обреченные на неподвижность, словно заколдованные, они провожали нас глазами и, казалось, даже слегка кивали нам и издавали какие-то звуки.
С тетрадями и рисунками в руках мы по двое и по трое уходили из школы, не зная еще, что снова встретимся здесь через несколько месяцев, только подписи под картинками с животными будут другими — «Der Bär und Eisbär» под семейством медведей, «Das Rotwild» под серной, «Der Fuchs» под хитрой лисичкой-сестричкой, а под львом — «Der Löwe».
Но сегодня мы спешили навстречу неведомым событиям, которые, казалось, носились в воздухе, как злые духи.
Шла война.
Словенский Яворник и Корошка-Белу пригибала к земле мертвящая тишина оцепенения, будто они уже были растоптаны завоевателем.
На следующий день, во вторник, началась так называемая страстная неделя. Рано утром по бараку разнеслась новость, что мимо лавки Лоренца вместо немцев тянутся колонны итальянцев. Таких колонн еще не видывал свет!
Свет, не видывавший такого чуда, конечно, были мы, обитатели Яворника.
Поэтому мы помчались к главной транспортной артерии или государственной магистрали № 1, чтобы увидеть приближавшихся итальянцев.
Да, это были они. В шляпах с перьями, они вели за собой мулов, на которых были навьючены пулеметы.
Цок, цок, цок, — слышался ритм шагов.
Время от времени итальянский офицер отдавал команду на чужом, певучем языке.
Старый Менцингер, понимавший по-итальянски, переводил нам эти команды. Они гласили: «Не спи!», «Шагай!», «Выше голову!»
Шоссе позеленело, будто на асфальте выросла капуста.
— Смотри, смотри! — раздался вдруг в нашей толпе чей-то голос.
Перед нами разыгралась прямо-таки опереточная сцена, ее создал итальянский пехотинец, державшийся за хвост мула и спавший на ходу. Солдат, который вел мула под уздцы, со всей силы тащил его вперед, тот, что спал или только казался спящим, тянул его за хвост назад.
— Они же его разорвут! Несчастная скотина! — послышались голоса в наших рядах.
— Не разорвут, — возразил Менцингер, — мул животное выносливое.
Всем нам было, конечно, интересно, почему солдат уцепился за хвост мула.
— Устали они, — пояснил Менцингер, — ведь шагают из Рима, из Милана, из Турина, день и ночь шагают.
На самом деле колонна шла всего лишь из Ратече. Там они несколько недель стояли лагерем, собираясь с силами и выжидая, пока нарыв созреет, то есть наши пограничники уйдут «на линию фронта у Радовлицы». Которой вообще не было. Эта славная несокрушимая оборонительная линия вдавливалась все глубже и глубже в тело государства, пока вообще не растворилась в нем.
Иногда кто-нибудь из итальянских офицеров покидал ряды ползущего по дороге зеленого воинства и, подойдя к нам, зрителям, спрашивал:
— Dove sono i Serbi?[11]
— In Serbia[12], — отвечал Менцингер.
— Bene, bene, grazie[13], — кивал офицер и возвращался на свое место.
А Менцингер объяснял нам, о чем он спрашивал.
Наши офицеры так и не вернулись из Засипа, где они учились пробивать танки штыками.
Не было слышно ни единого выстрела. Ни в Есеницах, ни в Яворнике.
С первого же взгляда на эти колонны я понял: наш богатырь Райко никогда не совладал бы со всем этим оружием. Один негромкий пистолетный выстрел, и сильнейшего человека во всем Яворнике не было бы в живых.