Выбрать главу

Моя вера в непобедимость Яворника была растоптана вмиг.

Вечером по нашим пыльным мостовым уже ходили итальянские патрули — по трое, четверо солдат, приветливых, разговорчивых. Йохану Финжгару они дали даже осмотреть одну из винтовок. В какой-то степени нас, обитателей барака, эти оккупанты даже обрадовали, прежде всего из-за Тэпли, в полной уверенности ожидавших прихода немецких частей и по этому случаю пировавших все последние дни. Как они сразу съежились, когда нас оккупировали итальянцы, какими стали смирными — прямо-таки распластались! Расчеты их не сбылись, списки людей, которые, по их мнению, подлежали высылке, потеряли теперь свое значение.

Фольксдойчи лишились дара речи. Ни одного из них не было видно.

Пасху мы праздновали, как и в прошлом году — были и пироги, и крашеные яйца, и ветчина с хреном. Пироги мы каждый год пекли у Леварихи, у которой в подвале была настоящая печь для выпечки хлеба. Хозяйка всегда охотно приходила на помощь двум яворницким пекарям, а в благодарность мы приносили ей буковые поленья да совали в руку какой-нибудь динар.

Я помогал Леварихе — подавал дрова, когда она топила печь, и она в награду дала мне крону, то есть четверть динара. Обычно у меня не было карманов или все равно они были дырявые. Боясь потерять монетку, я сунул ее в рот, там она переходила то из-за левой щеки к правой, то под язык, то к нёбу. Но вдруг, когда я весело скакал с ноги на ногу, кроны во рту не оказалось.

Сначала я в удивлении остановился, гадая, где она могла выпасть у меня изо рта, и думая о шоколадке, которую мог бы на нее купить.

Тут я вспомнил, что рта вообще не раскрывал. И все же, отступив назад, стал рыскать словно пес, обшаривая землю взглядом.

От ужаса я окаменел.

Мне вдруг припомнилось, что я даже немного подавился, когда крона проходила у меня в горле.

Обливаясь слезами, я помчался домой и, рыдая, рассказал удивленным родителям, что сейчас проглотил крону.

— Какую крону? — допытывались они.

— Четверть динара, — плакал я, — мне дала тетя Левариха за то, что я помогал ей накладывать дрова в печь.

Наконец они поняли, что я проглотил монету, и довольно большую по размеру.

— Господи, — испугалась мама и отложила в сторону приготовленную форму с тестом, велев отцу поскорее отнести ее к Леварихе в печь.

Но засевшая во мне крона пригвоздила отца к полу — он так и стоял с поднявшимся тестом в руках. Вскоре оно опало, словно испустило дух.

А я уже чувствовал исходивший из желудка запах металла.

— Что делать? — спросила мама. — Нужно скорее к доктору Чеху, промыть желудок!

Промывание желудка я представлял себе следующим образом: доктор Чех разрежет мне живот, достанет оттуда желудок, вымоет его под умывальником и, вытащив монетку, снова вложит желудок на место и зашьет дыру.

— Не дам! — схватился я за живот. — Это мой живот!

От доктора Чеха всегда сильно разило карболкой, и у него была дурная привычка постоянно совать мне в рот какую-нибудь ложку, от которой я давился. Он любил смотреть мое горло и вечно приговаривал: «Да, да, воспалено, краснота!»

Отец тем временем уже разболтал по всему бараку, что я проглотил большую монету. Мигом собрались жужжащие соседки, одна советовала одно, другая — другое. Кто-то сказал, чтобы я засовывал поглубже в рот палец до тех пор, пока меня не вырвет, но прежде надо что-то съесть и попить.

— И не подумаю! — кричал я. — Есть и пить буду, а чтобы вырвало — нет.

Тут одна из соседок предложила, что она сама засунет мне палец в горло.

— Ну уж нет! — вскипел я и показал ей кукиш.

— Ах, что же делать, — заохала мама, — промывать желудок не дает, рвоту вызвать тоже не хочет…

— Дармоль, — вспомнила мамаша Келиха. — У меня его много.

— А что это такое? — спросил я.

— Это… это, — начала ласково объяснять соседка, — это такой маленький кусочек шоколада, ты его пососешь — два, три квадратика, а потом тебя пронесет, и все, понимаешь? Конечно, покакаешь на горшок, чтобы мама могла убедиться, что крона из тебя и вправду вышла.

— Не хочу на горшок! — возмутился я. — Ни за что!

— Тогда в тарелку! — засмеялся Тончек Келих, присутствовавший при всей этой церемонии.

— И в тарелку тоже нет, пусть она хоть золотая! — кричал я.

— Хватит ломать комедию! — разозлился отец, вынул из брюк ремень, положил его перед собой на стол и начал строго и твердо задавать вопросы:

— Пойдешь к доктору Чеху промывать желудок?

— Не пойду.

— Примешь дармоль?

— Приму.

— А теперь сам скажи, как мы узнаем, вышла из тебя монета или нет, если ты пойдешь в уборную?

Насмехаясь, подал голос Тончек:

— Он руку подставит! Верно, Звонко?

— Оставь его в покое! — одернула его мама.

Я снова горько расплакался.

— Согласен на горшок? — строго спросил отец.

— Только не здесь, — вырвалось у меня.

— Конечно, конечно, Звонко, — заговорила мамаша Келиха, — поставишь горшок в уборной, только потом позовешь маму… когда все будет сделано.

Договор был заключен, соседка ушла за слабительным, которое я ожидал с нетерпением, предполагая, что дармоль — не шоколадка, а железные пальцы.

Наконец я дождался. Это и вправду были шоколадки в зеленой обертке. Только они оказались более горькими, чем те, что продаются в лавке.

Способ употребления был зелеными буквами напечатан на бумажке.

Я съел один квадратик, второй нужно было принять после еды, третий — незадолго перед сном. В запасе оставались еще три.

— Смотри, разбуди меня, — наказывала мне мама.

Большой синий ночной горшок стоял прямо под лампой, словно это она собиралась какать вместо меня.

Мне предстояло сесть на эту посудину, как только почувствую надобность.

Это и случилось под утро, в канун пасхи. В животе у меня началось громоподобное бульканье, переливание жидкостей, раздавались голоса, в результате я едва добежал до горшка.

Из меня хлестало, как ливень из черной тучи.

Вдруг я услышал, что о дно посудины звякнула монета.

Канонада была столь громкой, что разбудила маму, и она соскочила с кровати. Придя в кухню, она вся сморщилась. Еще бы, вонища стояла адская! Я умолял маму оставить меня в покое, но напрасно — она прилипла ко мне, как муха.

Все кончилось лишь через полчаса. Я подтерся пеленкой сестры. То, что я наворотил, мама покрыла деревянной крышкой и куда-то унесла. Вернувшись, она держала двумя пальцами мою крону. Протянула ее мне, но у меня начались желудочные спазмы. Меня тошнило, душили позывы к рвоте.

Мама быстро сунула монету в карман и больше о ней не вспоминала, оставила меня в покое, а меня еще раз свело судорогой.

Назавтра меня целый день прославляли в бараке, словно какого героя — я оказался единственной жертвой оккупации, ведь, проглотив крону, я спрятал от оккупантов герб югославского королевства.

Мне надоели эти насмешки, и я отправился к двоюродным сестрам, чтобы самому похвастаться перед ними своим геройством.

Приходская церковь не смогла вместить на пасху всех пришедших к мессе, почти половину храма заполнили итальянские солдаты, которые потом все пожелали исповедоваться и причаститься. Меня это несказанно удивило. Во-первых, я удивлялся тому, кто их исповедовал, во-вторых, кто осмелился отпустить им страшное прегрешение — ведь они уничтожили мою родину! А это, как известно, смертный грех.

Когда мы уходили из церкви, женщины перешептывались между собой — говорили, что таких набожных людей, как эти итальянские солдаты, они еще не видывали. Все оккупанты приняли святое причастие — все до единого.

А я негодовал при мысли, как они посмели его принять!

Неподалеку от церкви, чуть ниже по склону холма, около усадьбы Чопа собралась целая толпа этих добродушных солдатишек в шляпах с перьями, многие из них были в черных рубашках, с заткнутыми за пояс ножами, блестящими как зеркало. Наверное, они гляделись в них, когда брились.

Мы, ребятишки, останавливались около них, когда они с нами заговаривали. И хотя мы их не понимали, у нас возникали дружеские отношения, и они прикалывали нам значки с топориком и вязанкой дров. У всех у нас были такие значки. Лишь дома нам родители объяснили, что это фашистская эмблема и мы должны значки немедленно снять.