Выбрать главу

И как раз в такую победоносную для немцев пору разнеслась весть, что кто-то застрелил Коритника, лесного обходчика. Это был юркий, седой старик, с усами, какие носил император Франц Иосиф. Застрелили его на Полянах у фигуры богоматери.

Страшно.

Вероятно, Коритник со своим охотничьим ружьем кого-то разыскивал в лесу и нашел, но его опередили, успели выстрелить раньше. Старика с продырявленным сердцем похоронили без особого сожаления. На похоронах его было всего три человека.

Причиной последовавших затем волнений явился Йохан Финжгар, в него стреляли немецкие полицаи в его собственном одноэтажном домишке на Полянах. Прошел слух, будто Йохан был уже партизаном или, как говорили немцы, бандитом. По всей видимости, люди из пятой колонны держали его на примете, как известного патриота, но схватить не успели, он от них улизнул и некоторое время скрывался в своем недостроенном домишке, а время от времени делал вылазки с первой партизанской группой на склоны Можакли — с той самой группой, которая, наверное, и спровадила на тот свет шпионившего за нею Коритника.

Раненого Йохана отправили в Бегунье, где потом расстреляли.

Смерть Йохана всколыхнула всю округу.

Дела в Яворнике — Яуэрбурге шли не так, как на карте с флажками.

Где-то в Шентвиде, неподалеку от Любляны был расстрелян отец Тичека, учивший меня закону божьему.

Тичек и его мать, одетые в черное, ходили по Яворнику совсем подавленные.

А дома я слышал, что лондонское радио передало то-то и то-то.

У бабушки пропало желание хвастаться, что она родилась в самом святом Блейбурге.

С участившимися расстрелами и высылками немецкий язык был из нашего духовного меню решительно вычеркнут.

Лондонское радио начало действовать подобно инъекциям.

Первыми, кто почувствовал, что немцы проигрывают войну, были именно мы, простые люди.

В самом конце августа, точно 31-го, лето в нашей узкой долине обычно и вправду кончается. Могучий солнечный свет с этого дня начинает слабеть, розы в саду все-таки еще цветут и фрукты дозревают, но уже не в настоящих солнечных лучах, а в каком-то их суррогате. Откуда ни возьмись набегают тучи, начинает лить дождь, который переходит в снег, в метель. День с этих пор напоминает подслеповатый собачий взгляд. И так продолжается до тех пор, пока снова не разгорится золотое лето.

Я получил еще одну отпечатанную на машинке повестку, на сей раз — вызов в школу.

Радости я не испытал, ведь я думал, что каникулы продлятся до конца войны.

Мама взялась приводить меня в порядок. Умытый, причесанный, я отправился в школу, но сердце у меня было в пятках.

Со всех сторон гурьбой подходили дети, и гнетущая атмосфера несколько разрядилась.

Мы заполнили старую и новую школу. У новых учительниц, сновавших туда-сюда, все мы уже числились в списках.

К большому нашему огорчению, всех нас перевели на класс ниже.

Что ж, каждая учительница есть учительница, все они имеют в виду определенную цель, к которой обязаны тебя привести, за то им и платят; но те, что нас встретили, были настоящие ведьмы. Вероятно, это объяснялось тем, что они ненавидели нас, ведь в соответствии с глобальными политическими задачами нацизма мы были существами низшего рода и в рейхе должны были стать ассенизаторами, скотниками, трубочистами, уборщиками мусора.

Презрение, придававшее лицам наших учительниц выражение холодной жестокости, ощущалось и в первый день, и в дальнейшем — с неукоснительным постоянством.

Во главе школы поставили учителя, знавшего словенский язык. Мы заметили, что он инвалид. У него было что-то с запястьем. С правой руки у него все время сползали часы, и он подхватывал их, сжимая в кулаке. Мне казалось, он без всякого удовольствия носил свой значок фольксдойча и весьма неохотно отвечал на наши приветствия, когда мы здоровались с ним, поднимая руку. Скорее всего ему, как человеку больному, давно уже все на свете надоело, но, возможно, втайне он и был нацистом, во всяком случае в 1942 году он вдруг куда-то исчез, а его место занял придира Хуберт.

Наша Митци — с багровым лицом и выпученными глазами, будто ее турки на острый кол насаживали — первый же урок начала с назидания, что теперь «unser Gruß ist Heil Hitler!»[24].

И эти «унзер груссы» появились в печатном виде на дверях всех лавок.

Вместо «добрый день» или «доброе утро» следовало говорить «хайль Гитлер».

Конечно, мы «хайляли», — как у нас для краткости прозвали это обязательное приветствие, — лишь здороваясь с нашими противными учительницами. Митци в этом отношении была особенно строга и непреклонна. Если на улице ты прикинулся, что не заметил ее, когда она, скажем, появилась поблизости от Польдки Ухан, при которой тебе было стыдно «хайлять», Митци могла тебя окликнуть, заставить отойти на несколько шагов назад и потребовать, чтобы ты подошел к ней снова с поднятой рукой. И это на глазах множества людей, которые наблюдали за тобой потихоньку, словно вбитые в доску гвозди. Делать было нечего — приходилось поднимать руку, кричать «хайль» и произносить священное имя.

Но на «динстах» нас уже обработали, то есть в значительной степени сломили дух сопротивления, и теперь было не так уж страшно, если посреди дороги тебя неожиданно ловила учительница.

Четвертого сентября уже и у нас, в Корошка-Беле, прямо за школой начались расстрелы. Среди расстрелянных заложников оказалось два особенно дорогих мне человека — сапожник Корельчек Крагульник и отец нашей Сони или, лучше сказать, «моей», Сони, в которую я уже в первом классе был по уши влюблен и пережил первые серьезные неприятности. Я готов был Соню просто съесть, такая она была хорошенькая. В ушах у нее были золотые сережки, а лоб сиял как белый отполированный мрамор.

А теперь немцы привязали ее отца к столбу, расстреляли еще и Корельчека, который так любил меня поддразнить — как раз из-за Сони.

Расстрел их был для всех нас большим потрясением.

С этого дня Соня казалась совсем восковой и сделалась ужасно серьезной. На губах ее отцвела улыбка — прекрасная и алая, как знаменитые мюнхенские розы. В черной блузке, которую она теперь носила, она была похожа на мою бабушку. Но такая она нравилась мне еще больше.

А бедного Корельчека расстреляли за то, что он был коммунистом.

С уходом в вечность этих славных людей в Яворнике стало чего-то не хватать, а чего именно — вряд ли можно объяснить.

— Каждый человек излучает свет, один — больше, другой — меньше. Мы обретаем свет четырех родов — солнечный, лунный, звездный и человеческий. Главные из них два — солнечный и человеческий. Если исчезнет первый — умрешь, если сходит на нет второй — умираешь.

С гибелью этих заложников начали чахнуть даже мы, дети.

И родители менялись, да и с каждым днем их становилось все меньше.

Оккупанты прекрасно понимали, что, расстреливая хороших людей, они отнимают у оставшихся в живых один из важнейших источников света.

Отговорки, будто расстрелы заложников — возмездие, были ложью.

Примерно через месяц после того, как расстреляли отца Сони, в дверь нашего класса постучали. Митци вышла и через некоторое время вернулась с приказом, согласно которому Соня должна была немедленно собрать свои вещи и отправляться домой.

Мы онемели. Даже у Митци на щеках выступили розово-сизые пятна.

Соня собрала тетрадки, надела свое красное пальтишко, набросила на голову платок и сказала:

— Прощайте.

— Прощай, — пропели мы вполголоса хором.

Я почувствовал, что Соня знала о предстоящей разлуке с нами. Вероятно, мать предупредила ее заранее, чтобы она не испугалась, когда за ней придут; после расстрела отца обе они подлежали высылке.

Чтобы как-то развеять тягостное настроение и заполнить пустоту, возникшую с уходом хрупкой, нежной Сони, Митци начала с такой поспешностью спрашивать нас таблицу умножения, что мы едва успевали следить за числами, которые она называла.

Так она протараторила целый час.