Наши разошлись по домам, когда пришло время поить и кормить скот. А с наступлением темноты и выстрелы совсем замолкли. Было это, хорошо помню, в воскресенье.
3
Ночью отец два или три раза вставал — слышно было, как он перекликался с ближайшими соседями. Ночь была необыкновенно ясной. («Как распогодилось!» — кричал кто-то из соседей.) На левой стороне ущелья под Висибором виден был костер, но по красноватому отблеску в небе можно было предположить, что горит несколько костров или, по крайней мере, еще один, но большой, словно горел дом. А как только рассвело, перестрелка снова началась и сразу со всей накопленной за ночь яростью — залпами, одиночными выстрелами, пулеметными очередями. Спустя полчаса (они тянулись, я это запомнил с детства, тем дольше, чем сильнее был огонь) перестрелка стала ослабевать и ненадолго, для какой-то, видимо, цели, прерываться. И оттого, что утро было очень холодное, а воздух от чистоты и стужи — и разряженный, и густой одновременно, выстрелы раздавались громче, резче и отрывистее, чем вчера. Казалось даже, что в промежутках между выстрелами можно различить звук крошащихся камней, прошиваемых пулеметными очередями.
Но я — был понедельник — должен был перестать ходить за отцом и отправляться в школу. В школе, пока мы долго ждали появления учителя, мы узнали, что происходит под Висибором. Третий и четвертый классы занимались вместе, и с нами в третьем классе учился второгодник, сын жандармского унтер-офицера из Ушче, переселенца из других мест. Сын унтер-офицера со странным именем Синадин был плохой ученик, хуже всех, но зато ростом вымахал выше всех, даже нас, четвероклассников, выше, у него были длинные ноги и руки, длинная шея и продолговатая голова. Отставая в учении, он старался делать или говорить то, в чем превосходил других и что вызывало у всех удивление. Он бахвалился своей меткостью, мол, воробью, попавшему на мушку его «флобера», крышка; он брал нож за кончик лезвия, бросал его и всаживал в классную доску; на свою парту, вторую в ряду, усаживался, перешагнув первую и переднюю часть своей; рассказывал разные тайны и новости — и непременно во всеуслышание. Так он рассказал и о событиях под Висибором. Дело выглядело так: три бунтовщика, «государственных преступника» (после этих слов он придал своему лицу многозначительное выражение: дескать, таращитесь, а даже понятия не имеете, что это значит!), «то ли Ровацы, то ли Белопавловичи»[41], ушли от погони, пробрались до снегопада сюда, и здесь их кто-то спрятал в пещеру; «пайканы»[42] (и слово «пайканы» мы тогда в первый раз услышали) выследили их, дождались снега, и сейчас они и солдаты «штурмуют пещеру», чтобы «кокнуть» их или заставить сдаться и отправить на отдых в Зеницу[43]. Зеницей он нас не удивил, но все равно посмотрел на нас победоносно.
Когда урок начался, стрельба утихла, слышались только отдельные выстрелы. Во время перемены мы различали левые, что трижды разносились эхом, от правых, приглушенных, с однократным эхом. Несколько раз прогремело, словно выпалили из небольшой пушки или взорвалась мина, как бывало, когда австрийцы пробивали дорогу. Стекла от этого всякий раз вздрагивали и звенели; вздрогнуло и заметно сдвинулось солнце. Однако наш учитель, плечистый, краснолицый, с необыкновенно крупными и сильными кистями рук, объяснял урок и спрашивал, как и в обычный день. Приметив, что я не слушаю, он неожиданно сказал:
— Савович, повтори, что я сказал!
Застиг он меня на обрывке мысли: «…а их только трое…», и я не мог ничего повторить. Учитель подскочил и злобно, с обычной своей потаенной ненавистью, ударил меня по лицу с одной и другой стороны. В первом и втором классе я учился во время оккупации, и учил меня этот же самый учитель. Мы изучали только латинский алфавит и пользовались австрийскими учебниками с латинским шрифтом, предназначенными для Боснии, но отец, которого не выслали, потому что он был полухром от еще незалеченной раны, полученной в битве при Мойковаце[44], научил меня славянскому алфавиту — кириллице, и одно домашнее задание по чистописанию я написал кириллицей. Никому об этом не сказав и никому ничего не показав, с ощущением тайны и какого-то сообщничества, я подал тетрадь учителю — он сидел за столом и, согнувшись, проверял домашние задания. Но когда подошел черед моей работы, он отпрянул, посмотрел на обложку, где стояла фамилия, вырвал страницу, разорвал ее пополам и еще раз пополам, запихнул в карман, встал, подбежал ко мне и ударил меня по лицу точно так же, как сегодня. И с тех пор с той же жестокостью он избивал меня очень часто, когда была причина (подсказал кому-то, рассмеялся) и когда ее, по крайней мере по моему разумению, решительно не было. И после каждого такого битья у меня, как и сейчас, звенело в ушах, уши и лицо горели от ударов, обиды и жгучего стыда. Но сегодня, несмотря ни на что, выстрелы я все-таки слышал. Каждый выстрел.
Домой я воротился, сгорая от нетерпения рассказать отцу и матери обо всем, что мы услышали от Синадина. Это известие, все то, что со вчерашнего дня происходило под Висибором, делали оплеухи учителя еще более несправедливыми и оскорбительными, но вместе с тем они воспринимались мною как что-то второстепенное. А то, что я расскажу такую важную вещь, абсолютно, казалось мне, освободит меня от оскорблений и унижений. Но пока я спешил домой, из-за Висиборской гряды — солнце, остановившись, светило в самый затылок Висибора — вдруг появился и будто вознамерился прогнать солнце какой-то устремленный ввысь столб дыма. Чтобы появиться из-за гряды, тем более из-за ее верхней части, столб дыма должен быть очень высоким, вдобавок он был довольно чистый, хотя в нем, особенно в нижней части, были следы черной гари, как бывает, когда горит влажное сено или прелая листва. Новое событие — я в этом убедился, как только пришел, — необыкновенно обеспокоило моего отца. Он как раз отходил от группы людей, стоявших перед соседним домом, отходил и дважды оглядывался на столб дыма. Я перехватил его и по дороге передал рассказ Синадина.
— Как будто нас и нет… — сказал он сам себе и еще раз оглянулся в сторону дыма за грядой.
Но я сразу почувствовал, что моя новость ему уже известна. Дома он что-то сказал матери, и после этого у нее губы плотно сжались — как всегда, подумал я, когда грозит или случается какое-нибудь несчастье, то верным признаком этого надвигающегося или уже наступившего несчастья становится выражение ее лица, походка, покачивание головой. Немного погодя снова загремели залпы. Но сейчас они казались иными: промежутки между ними стали продолжительнее, раскаты эха веселее и звонче — так сказать, залпы в чистое небо, победное ликование! Отец без видимой спешки, но на самом деле быстро, приготовил два мешка кукурузы и взвалил их на кобылу, которую увел у австрийцев и у которой, чтобы власти ее у нас не забрали, напильником состругал номера на копытах. Мать появилась в дверях дома как раз в ту минуту, когда он убирал рогатину, подпиравшую первый мешок, пока приторачивал второй с другой стороны.
— Ты куда это собрался? — спросила она, и в голосе ее чувствовалось скрытое раздражение.
Отец, уравновешивая груз на вьючном седле, объяснил:
— Сделаю вид, что еду на мельницу — может, увижу или услышу, что же там произошло. — У нас вместе с еще несколькими родственниками действительно была мельница где-то там на одном из водопадов висиборской речки.
И тогда мать — только это могло заставить ее оспорить слово отца! — сказала, что на мельницу поедет она. У нее убили коварным способом на ночлеге двух братьев, которые перед балканской войной занимались гайдуцкими делами на турецкой границе, и, несомненно, это обстоятельство явилось одной из побудительных причин, что с лошадью и грузом отправилась она, а не отец. Кроме того, когда в тревожное и опасное время кто-то ночью стучал в дверь, мать непременно опережала отца, останавливала его и сама отпирала — она выросла при живых еще племенных законах и обычаях и знала (считая это как нечто само собой разумеющееся), что даже в самых тяжких ссорах и распрях женщину никто не тронет. Вмешавшись таким образом и на сей раз, она погнала лошадь и быстро пошла вперед, а отец, зная, что ее не переупрямить, и не любя уговаривать и спорить, отстал и в нерешительности остановился. И тогда мать обернулась и сказала: