И вот теперь, в первый же юрьев день после случившегося на Висиборе, младший теткин брат вдруг вспомнил о сестре и ее славе и появился у нашего родственника. По сути дела, как стало ясно через день-два, он пришел искать старика и мальчика, которые в самом начале марта ночевали в нашем селе. Поэтому он и вспомнил крестное имя своей сестры: времена были тяжелые, предприятие это опасное, так что сестра, которую он многие годы не видел, и ее слава могли послужить хорошим предлогом.
Оказалось, что странный, молчаливый старик был тестем племянника тетки и ее брата, нынешнего гостя. Племяннику же было рискованнее идти на розыски тестя и шурина (мальчик был третий, нежданный и запоздалый сын старика!), поэтому теткин брат его заменил. Выяснилось также, что старик и был тем отцом, который пнул ногой и попрекнул удушенного сына.
9
Этот сын старика за год до балканской войны уехал на заработки в Болгарию; когда война была объявлена, он вернулся, чтобы воевать; а потом воевал и на Дрине с Австрией; испытал вместе с отцом и старшим братом, что такое лагерь в Надьмиздо, — старший брат, слишком крупный, чтобы жить на убогий паек, и слишком крутой, чтобы каждому стражнику подчиняться, там и с жизнью расстался. После возвращения из плена средний сын, когда сербская армия стала разоружать черногорцев, не пожелал расстаться с винтовкой, только что полученной после лагеря, и бежал в лес. Вскоре он уже был в группе комитов, которая противилась размещению в Черногории сербских войск и выступала с лозунгами, чтобы Черногория «вошла в состав югославской республики как самостоятельная республика». Село, в котором жил старик, и другие села в округе взяли сторону комитов, и на многих домах появились черногорские флаги. В ответ на это нагрянула армия — офицеры, офицерские и обозные кони, пулеметы и большие ящики с боеприпасами, унтер-офицеры, солдаты.
Армейская часть окружила село ночью, вошла в него и рассредоточилась внезапно и без боя — никого из комитов той ночью в селе не было. Унтер-офицеры немедленно обыскали дома, всех обнаруженных в них мужчин собрали в один из домов в дверь которого нацелили пулемет — французский, прошел слух. Армейская часть затем расположилась в селе, разместилась по домам, предложила комитам сдаться и осталась ждать, когда они сдадутся. Мужчин продолжали держать под стражей, женщин никуда не выпускали из села, кормились же и своих коней кормили всем, чем можно было поживиться в домах. И оставались до тех пор, пока в селе были козы, которых резали на мясо, и овес, сено и солома на фураж, пока кони не съели в хлевах даже соломенные крыши над собой. А когда пришлось отправиться дальше, — ведь были и другие восставшие села, а комиты и не помышляли сдаваться, — арестованных крестьян вывели на улицу и разделили на две группы: одну — решили отпустить по домам, другую — отконвоировать в город, в тюрьму. И тут в село прибыл отряд «народной гвардии»[51], которым командовал один трактирщик из Даниловграда; отряд за полчаса поджег все село. Пока село горело, армейский отряд связал и погнал в город старика, всех остальных отцов и братьев комитов и всех старейшин домов, на которых были вывешены флаги. Мальчик остался один, потому что мать умерла еще до того, как ссыльные вернулись домой.
Старика через полгода выпустили из тюрьмы, и он вернулся в сожженное село. Мальчика он нашел в новой пастушьей хижине одного из своих родственников, он весь исхудал, казался больным, непрестанно смотрел куда-то своими необыкновенно увеличившимися глазами и молчал, о чем бы его ни спрашивали. Да и старик вернулся сильно изменившимся. Это был действительно старик, высохший, восковой, тоже молчаливый, словно все слова забыл и с трудом какое-нибудь вспоминал. А о его освобождении говорили двояко, одни утверждали: его отпустили, чтобы приманить сына-комита и выследить того таким образом; другие уверяли: обеспокоенный судьбой мальчика, он дал обещание уговорить сына-бунтовщика прийти с повинной. Как бы то ни было, через какое-то время власти забрали старика и мальчика и выслали в одну из северо-восточных черногорских общин, где располагали большим числом своих сторонников и где с комитами было покончено. Как мальчик и старик существовали в отведенном им для жилья хлеву, чем жили, один бог знает! Никому не разрешалось ходить к ним, запрещено было даже расспрашивать о них и приносить им что-либо съестное, если оно было. Мало того что людям нечем было помочь, никто и не смел помочь, никто никого не смел даже пожалеть! И вдруг за пять дней до юрьева дня один добрый человек из места ссылки сообщил родственникам старика, что жандармы два месяца тому назад повезли старика в висиборский край для опознания сына среди троих убитых комитов. Старику не с кем было оставить сына (кто мог бы взять его, побоялся; кому нечего бояться, не взял бы), и он прихватил его с собой. И с тех пор они не возвращались, а прошло целых два месяца. В округе поползли мрачные слухи.
И вот в юрьев день все это стало известно у нас. Но в самом начале марта, когда старик и мальчик с наступлением темноты откуда-то возвращались в село и просили приюта на ночь, а по утрам выходили на дорогу, ничего этого мы не знали.
10
А в самом начале марта опять смешалась непомерная стужа и хмарь. После четырех морозных ночей и трех ясных и солнечных дней настало утро, не принесшее солнца. Воздух опять был туманным и нетуманным, небо было и его не было. Всюду, как в прошедшие месяцы, опять ощущалась подавленность, опять воцарилось глухое молчание и казалось, что все кругом вымерло. С той только разницей, что сейчас землю покрывал снег и сумрак, по крайней мере ближе к земле, был белесым. Зато и холод усилился.
Следующий день выдался точно таким же, и, как только рассвело, мы по обыкновению пошли в школу. По дороге мы не скликали и не поджидали друг друга; растянувшись один за другим, мы шли каждый сам по себе, сгорбленные, съежившиеся и молчаливые. Плохо одетые и обутые, мы втягивали головы в плечи, а когда начинало щипать пальцы, засовывали руки за пазуху. Из домов нас никто не провожал, никто не смотрел нам вслед, да и сами дома приникли к земле, сжались, наглухо закрытые и слепые. Собак, которые по утрам обычно резвятся в снегу, нигде возле домов не было; вороны на остатках стогов дремали и зябли, зеленоватые от инея; зябли даже голые жерди из-под стогов сена в кошарах. Ручей, растекшись по льду и снова замерзнув, залил дорогу, лед казался зеленым, идти было трудно. Зеленоватым выглядел даже снег на полях и лугах. Дым из труб, если где топили, быстро растворялся в морозном воздухе, и мы, даже задрав головы, его не заметили бы. В самом деле, мир словно вымер, и наша маленькая, редкая цепочка представляла собой как бы оставшихся в живых, что в последнюю минуту отправились на поиски убежища.
Навстречу нам появился возчик с навьюченным конем. Голова его была обмотана шалью, с шали свисала бахрома инея, с усов — несколько маленьких сосулек. Ощетинившийся и весь покрытый инеем конь казался шерстистым, члены его настолько окоченели, что он едва переступал. Такой необычный, с невидимыми глазами, с инеем, вынесенным из какого-то мира по ту сторону видимого, он производил впечатление мрачного знамения, пробуждал и вызывал дурные предчувствия, усиливал холод. Мы быстро разминулись с ним и возчиком, оставили их позади себя и подошли к большому полю Груи. Дорога здесь была поднята, так что ровная поверхность поля сверху была хорошо видна и все на ней просматривалось.
Вдруг шагавший впереди всех ученик резко остановился, будто даже отпрянул. Но нет, не отпрянул, слова не сказал и рукой не подал никакого знака, просто стоял и всматривался во что-то. Мы подошли, сбились сзади него и рядом с ним.
— Что это? — крикнул подошедший последним. — Кто это?