Выбрать главу

Спустя две недели Радо женился на ней — «в последнюю минуту». Ибо понимал, что неделей позже уже не решится на это и не женится на ней никогда. Энн тоже сознавала, что долго своими комедиями его не удержит: в один прекрасный день он, разозлившись, просто-напросто бросит ее дома, в постели, с новой порцией яда в желудке.

Если ее попытки самоубийства подавались почти как национальная трагедия, то о свадьбе Энн возгласили как о величайшем национальном торжестве, и подвенечное платье будущему мужу пришлось выписывать из-за границы.

После первых же медовых недель она занялась устройством квартиры, подыскала себе прислугу и, кроме того, начала учиться водить машину. Тут она снова разыграла спектакль — все инструкторы оказывались никуда не годными. Но на экзамене комиссия была удивлена и ее теоретическими познаниями, и хорошим вождением.

— Слушай, — многозначительно сказала она мужу, — когда мы куда-нибудь поедем, машину поведу я.

Чуть ли не в тот же день, когда она впервые села за руль, Радо понял, что отдал жене не только баранку автомобиля, но и кормило собственной жизни. Однако в то время он все еще оставался идеалистом как в общественной, так и в супружеской жизни и поэтому очень дорожил своей безупречной репутацией.

— Навестим моих родителей, — сказал он через некоторое время после свадьбы и медового месяца, — им наверняка хочется с тобой познакомиться.

Правда, он приглашал их на свадьбу, но они отказались от такой чести, сославшись на болезнь матери. После свадьбы Радо был им благодарен за то, что они придумали отговорку: среди родственников жены, сплошь этаких вылощенных господ, они чувствовали бы себя неловко.

В первые дни супружеской жизни он то и дело пускался в россказни о родителях, о своем детстве и партизанских годах, тоже связанных с воспоминаниями о родителях, полагая, что жена будет восхищаться ими так же, как он сам.

— Во время войны, еще почти ребенком, я был послан с заданием в Триест. Город я хорошо знал, в детстве отец с матерью часто брали меня с собой, когда ездили гуда, а потом я там учился. Старик, — и Радо улыбнулся, вспоминая своего отца, говоря о родителях, он называл их «старик» и «старуха», так они сами обращались друг к другу, возможно, с первых же лет своего супружества, и сыну это очень нравилось, — старик стал моим связным и старуха тоже, хотя сначала она об этом даже не подозревала.

— Нужно говорить «мама» и «папа», «отец», «папаша» или что-нибудь в этом роде, — поправила его Энн и принялась поучать: — Воспитанные люди не должны говорить, как в деревне. Мы ведь в городе живем…

В первую минуту он опешил, затем ответил мрачно:

— Мне кажется, тебе ничуть не интересно то, что я рассказываю. — Он обиженно усмехнулся. — А в грамматике я никогда не был силен. Словенскую грамматику мы раньше совсем не проходили, ну а воспитания я тоже нигде специально не получал, родители учили, что нужно со всеми держаться вежливо, а злыднем вообще никогда не надо быть…

На все это она твердо возразила:

— Что ж, рассказывай без грамматических правил, могу послушать даже о каких-то «стариках», если ты ничего другого не знаешь.

— С искусством я никогда дела не имел. Просто читал книги, словенские книги, которые старуха прятала от фашистов. Просто слушал музыку — мы все время крутили на старом граммофоне три пластинки, пока старики где-то не купили совсем уже ветхий радиоприемник, хрипевший так же, как и старый граммофон, только музыка была разная. А что касается картин, то на стенах у нас висели только фотографии. Зато однажды старик — когда мы с ним бродили по городу — затащил меня на выставку картин. Но его разочаровала уже входная плата, а картины — во всяком случае некоторые — еще больше. Понравились ему цветы, кое-какие пейзажи, «хотя здесь и не совсем так, как в жизни», — сказал он. Видели мы и несколько голых женщин. Разочарованный и раздосадованный, старик заговорил с каким-то человеком, который там околачивался, — скорее всего это был художник. «Что-то я не вижу тут ни одной девы Марии. Голые женщины, я думаю, не богородицы». — «Это не современно», — ответил тот. «А все-таки, — сказал старик, — неплохо было бы для нас, простых людей, нарисовать хоть какую-нибудь деву Марию, Христа, святого, святую. Цветы-то у нас и в саду есть, красивую местность я могу видеть из окна…» И когда мы потом шли домой, он грустно вздохнул: «Нет, это не для бедных людей… да еще так дорого!» Так мы и разделались с искусством. И для особого воспитания никогда не было времени, все передавалось по наследству из поколения в поколение, одни умели себя вести, другие были грубые и неотесанные. Но я не забыл и не забуду, что мои старики из-за меня день за днем рисковали жизнью, и, даже когда меня арестовали и посадили в тюрьму, они делали все ради моего спасения. И не будь они моими родителями, я и тогда был бы перед ними в вечном долгу.

— Мои родители не были героями, — сказала она насмешливо. — Нам пришлось жить в Штирии. Да и геройство не всякому дано…

— Это не геройство. Это любовь… они любили меня, — пробормотал Радо. — Они все готовы были для меня сделать… просто из любви…

— Не знаю, зачем ты тогда женился на мне, если их любовь для тебя так много значит, — поморщилась она.

— Пойми же, — попробовал он оправдаться и что-то ей объяснить. — Родители — это одно, жена — другое… становишься взрослым, женишься, это в порядке вещей. Они и тебя полюбят, когда увидят, — пообещал он.

— Ну зачем же, им тебя вполне хватает, ведь ты для них — все!

Несмотря на ее возражения, он повез ее к своим родителям, далеко на Крас, откуда открывался прекрасный вид на море и Триест.

Остановив машину, она долго смотрела на море, Триест, полукруглый залив.

— Жаль, — сказала она, — нет у нас заграничных паспортов. Я бы с радостью поехала в Триест, в Италию, куда угодно…

Он почувствовал, что она хотела сказать: лучше на край света, чем к твоим родителям. Но тогда Радо был еще без ума от своих стариков, хотя и влюбился в свою красивую компаративистку. Пришлось ей повернуть машину к его родному дому.

Дом был такой же, как все на Красе, — каменный, двухэтажный, крытый черепицей, на которую, чтобы не разворотил ветер, были положены еще каменные глыбы. Горячее красское солнце ярко освещало дом. Только вокруг был беспорядок, чему Радо сразу же нашел объяснение:

— Эх, старик сегодня опять не подмел перед домом!

Действительно, двор не был подметен, кроме того, всюду валялись разбросанные вещи. А у порога лежал поседевший, шелудивый пес Фигаро. Он грелся на солнце, изредка тявкая, когда его дразнили сорванцы-мальчишки или слишком близко подошедшая курица по ошибке клевала его в шелудивое ухо или в бровь. Он никогда ни на кого не бросался и лишь с ворчаньем ворочался на каменной плите, как и подобает старику.

Трудно сказать, что случилось на этот раз — то ли Энн заслонила ему солнце, то ли собака уловила ее недобрый взгляд, — только Фигаро вдруг зарычал и кинулся на нее. Радо строго на него прикрикнул, и он, поджав хвост, с рычанием попятился к стене.

— Проклятый пес! — воскликнула в ужасе поклонница запада и отскочила, но тут же пнула несчастного Фигаро ногой в грудь. Слова эти Энн произнесла нараспев, по-штирийски. — Я уезжаю, — решительно заявила она. — А ты возвращайся, когда захочешь. Ведь со мной ты не поедешь?

Ей хотелось уехать одной. Радо вынужден был долго унижаться и умолять ее, чтобы она осталась.

— Но этого пса вы должны прикончить! Я настаиваю!

Однако в тот день собаку никто не прикончил, поэтому собака угробила им вечер и вообще испортила всю встречу.

— Что делать, — сказал старик, когда они наедине с сыном заговорили о поседевшем, шелудивом пинчере Фигаро. — Ведь он попал к нам, когда тебя арестовали. Для нас он был единственной отрадой. А стоило в деревне появиться фашистам, он такой лай поднимал — не угомонишь. Теперь он старый, больной, запаршивел весь… Войко, здешний охотник, однажды увел его на веревке, чтобы пристрелить где-нибудь в кустах. Но старуха так плакала, что у меня сердце разрывалось, так бы и побежал вдогонку, вернул Фигаро назад. Да пока я раздумывал, пес вместе с веревкой был уже дома. Старуха обнимала его как ребенка… Мы и решили — пусть умрет от старости, как человек…