Выбрать главу

Доне Берданка никак не мог уразуметь, почему ему можно сесть в поезд, а козе нет. Он долго объяснял железнодорожникам, что согласен купить козе билет, — ведь с ней он никогда до сих пор не разлучался. Железнодорожники удивленно взирали на него, как на статиста, снимающегося в каком-нибудь историческом фильме, и в конце концов вызвали милиционера, чтоб тот помог распутать этот узел. Но едва появился милиционер с дубинкой у пояса, как Доне понял, что тот будет не распутывать узел, а рубить его — и вовремя убрался с глаз долой, погоняя козочку посохом. И не так было ему обидно за себя, как за нее, горемычную: дорога дальняя, а козочке так и не придется прокатиться на поезде! Вот уж жаль!

Бедный Доне Берданка, проживший жизнь в неведении, что нет больше единого закона для него и для козы, отправился в путь прямиком.

Он миновал мельницы на Вишешнице, дровосеков на Дервене, зажмурился при виде заброшенных загонов под Клепой, прошел над железнодорожной станцией Градско, что лежала внизу, будто игральная кость на детской ладошке, поглядел на переправу через Вардар у Криволака, перешел мутную Пчиню под оголенным Козле, погрустил, глядя на церквушку и кладбище, разделенные дорогой возле Башино-села, потом обошел глиняные развалины Таора, пробрался сквозь камыши Катлановской топи, а в Лисиче собаки его облаяли. И все три жарких дня и три холодные ночи, с болью в сердце опустошая суму, склопцы и баклагу, Доне Берданка подталкивал козочку посохом и приговаривал:

— Бедная ты моя, бедная, в какую же пустыню я тебя волоку!

Честно говоря, Доне Берданка и сам не знал, куда идет. Проживший долгую жизнь, крепкий, как кремень, он рассчитывал, что где б ни остановился, всюду зацепится за росток своего разнесенного по земле семени, стоит только назвать свое село да горы над ним. Доброе слово и царские врата отворит, а тут — подумаешь — город: распахнутый, ни таможни, ни стражи, ни запоров.

И вошел Доне Берданка в город — посох впереди, коза сзади — искать одного из своих внуков, рассеявшихся по свету. Искал, спрашивал, искал, спрашивал — целый день провел в поисках. Ноги устали, язык отваливается, глаза на свет не смотрят. Да это ладно, главное коза намучилась — нечего ей, бедной, было поглодать на городских улицах.

Наконец, после того как на автобусной станции один из водителей, от которого пахло ракией и луком, терпеливо выслушал его и внимательно расспросил, Доне Берданка очутился возле одного дома — двора у него не было, зато дверей без числа — много домов под одной крышей! Подымаясь по обшарпанным лестницам, словно по надгробным плитам, Доне Берданка стучался во все двери, пока в одной из них не опознал, будто во мгле, слетевшую с него пылинку.

— Внучок мой бедный! — заплакал он. — Где ж ты похоронил себя? Посох мой истерся, пока я нашел тебя!

Внук оглядел его от подошв постолов до морщинок на лбу, словно впервые видит. Однако узнал его по прозрачным глазам, семейному отличию Берданок — лишь их глаза и сохранили цвет подземной горной воды, которой сейчас уже нет. Внук не обрадовался и не удивился. Он выхватил у него посох и сунул его за дверь, вырвал повод и потянул козу вниз, чтоб скорей запереть ее в подвале на опилках — не держать же скотину вместе с людьми. Вернувшись, он рассердился на деда, что тот все еще торчит у порога, и, освободив его от сумы, склопцов и баклаги, усадил на стул. Дед сел, а ноги его, словно в церкви, повисли, до пола не доставая. Доне Берданка уже страшился, как бы с него и гуню не сняли, как бы не разули — кто такой позор вынесет?

А внук сел напротив и прикрылся газетой. Доне Берданка огляделся кругом, все более сомневаясь, что этот хмурый, укрывшийся за газетой человек и впрямь является его, Берданки, внуком. Под постолами его расстилалась какая-то мостовая, вытертая до красноты. На стенах сплошные иконы, словно в только что отстроенной церкви, где еще не успели зажечь свечи. В каждой стене по двери, но в двери эти никто не входил и не выходил.

«Ах черт! — сказал себе Доне Берданка. — Не пойму, что это — дом, церковь или постоялый двор?» И он заерзал на стуле, откашливаясь перед тем, как спросить.

Внук сложил газету, нажал возле себя на несколько кнопок и, как был, в тапочках, вскочил и принес деду тарелку с орешками, которые не растут там, где паслись его козы. А в комнату отовсюду, похоже, из самих стен, потекли странные звуки, подобно пиявкам заползавшие в сморщенные уши Доне Берданки.

— Попробуй, — сказал внук, отправляя в рот необычные зерна. — Ну, рассказывай, как ты там, как добрался, словом, обо всем! — Две катушки, плоские, как лепешки, закрутились на столике между ними. Внук кидал в рот зерна, как в редкое решето, а Доне Берданка перекатывал их во рту языком, будто речка Луда-Мара весной — свою добычу.

И Доне Берданка рассказал ему все. С того самого дня, как умерла его старуха, с которой не приехал проститься ни один внук, затем о козе — больше никакого добра у него не осталось, о дороге, на которую он отважился не для того, чтобы покататься на поезде, а для того, чтобы посмотреть, как устроились его потомки. Внук слушал его с таким видом, будто все это ему превосходно известно и удивляться тут нечему, — а катушки все крутились, каждая в свою сторону; попискивала, как мышь, связывающая их тесемка. Доне Берданка не решился пожаловаться — таким чужим казался ему его собственный внук, отнявший у него посох и угнавший козу. Но обиднее всего было то, что Берданка не видел в нем ничего от своего семени.

Скоро пришли невестка, правнуки и правнучки, разбежались по комнатам, спрятались за дверями. Проходя мимо, хватали с тарелок еду, но за стол, как положено, не садились, раздевались, переодевались, останавливались возле каких-то длинных стекол, в которых человеку и не узнать себя, брали в руку диковинный черный пест, говорили в него, слушали, раскрыв рот, бросали друг другу отрывистые, резкие слова, а в глаза друг другу не глядели — и все спотыкались о Доне Берданку, как о церковную крысу, забравшуюся на амвон.

Потом стали выходить из дома снова один за другим, как с поминок, — сначала правнучки, затем правнуки, наконец, и невестка. Всякий раз, когда кто-то из них, не попрощавшись, хлопал дверью, что-нибудь за ним да оставалось: тряпка на полу, окурок на столе, нажатая кнопка, орущая на весь дом. Когда пришел черед уходить и внуку, Доне Берданка поднял на него печальные глаза.

«Внучок мой, — захотелось ему сказать. — Бедный мой внучок! То ли дом у тебя, то ли свинарник?» Но внук и рта ему не дал раскрыть, показал, где лечь, да утешил, объявив, что до утра они не вернутся. И ринулся за женой, которая уже на лестнице водружала на голову аистовое гнездо, пропитанное сахарным сиропом.

Оставшись один, Доне Берданка решил сойти со стула и попытаться встать на стершуюся «мостовую». Он подошел к двери, осмотрелся и вытащил из-за нее свой посох длиннее его самого.

— Так, — сказал он ему, — куда же я без тебя? — Старик собрал суму, склопцы и баклагу, сел, скрестив ноги, прямо на «мостовой», поел припасенного из дома хлеба с творогом, сдобренным горьким перцем, утолил жажду родниковой водой из баклаги, покрутил свои белые усы и, набравшись смелости, заговорил: — Так где, кошка, буду я с тебя шкуру сдирать? — Но вместо того чтоб явить свою мужскую силу, Доне Берданка стал покорней мышонка и растянулся там, где и показал ему внук, только засунул под голову посох, торбу, склопцы и баклагу. — Так, — обратился он к себе, — вот и все! — Да нет, не все! Хотелось старику поднабраться сил на завтра, но глаз так и не удалось сомкнуть. Все ему что-то мешало: то лампа над головой, то пест тот самый звонил, то пищала вдруг кнопка, то поясницу ломило от непривычного ложа. Но больше всего донимала его мысль о козочке, тосковавшей внизу, на подстилке из колючих опилок.