Выбрать главу

— Алек, дружище, тебе не стыдно? В доме гости, а ты спишь, смотри, тебе мыши уши отгрызут! Алек, дорогой, мало я тебя учил, все время ты меня позоришь, дружище! — Он беззлобно ругал толстого кота, но Алек, будто оглох, вел себя совсем неприлично, вообще не отзываясь на нежный, ласковый голос хозяина. Напротив, этот обжора словно бы рассердился на своего хозяина, во всяком случае никаких признаков смущения или воспитанности он не проявлял. А может, и впрямь околел на радость мышам. Ну как не подумаешь, будто все здесь уже позади, всему пришел конец!

— Будьте, как дома, — сказал радушный хозяин. — Для начала выпьем немного ракии[69], друзья. — Он разлил ракию в рюмки, которые вынул из зоошкафа, неизвестно сколько времени стоявшие там без употребления. Ополоснул он их спиртом, подшучивая, конечно, над собой, но делал все неумело и топорно. Чокнулся с каждым из нас, ослабевшая рука его дрожала и плохо слушалась. Лишь громадные, расширенные, как у лунатика, глаза да мягкий, детский взгляд, похоже, ничто не могло изменить. Ликующим голосом он с трогательной радостью произнес тост: — Мир умершим, живым — любовь, братья! Будьте здоровы!

Учитель старался угостить нас и ублажить как можно лучше.

— Я знаю, что значит заблудиться в лесу, — говорил он. — Много раз мы и сами оказывались в ситуации, когда, как говорится, на одного бога уповать оставалось. Давным-давно это было, мы-то известные безбожники… Река поднялась и снесла половину моста, пришлось по студеной воде вброд идти, а ночь уже, кругом темень… Тогда почиталось за счастье, если река тебя унесет, а люди найдут; молодежь с песнями, со свечами ходит на твою могилу… Хорошее время было, молодость, золотые туманы! Помню, однажды накануне весны, когда часто бывают дожди, грозы и прочие чудеса… вместе с моей покойной женой, Анной (он впервые назвал покойную по имени), застигла нас непогода в пути, и ни сюда, ни туда… Залезли в дупло большого бука, переночевали, проснулись — все вокруг светится, дождь перестал, разведрилось, и небо — какое-то совсем новое, высокое-высокое. «Как спалось?» — спрашиваю Анну, а она, не проснувшись еще, говорит: «Тепло, не убирай руку, так хорошо!» А какая там рука, боже ты мой, ей за пазуху забрался щенок, дурачок несчастный, и как его сюда занесло — ну прямо дитя, забрался за пазуху к Анне и заснул. Такого счастья, такой радости и не переживали! Господи, у Анны даже сердце прихватило от смеха да от веселья. Она смеется, я смеюсь — остановиться не можем.

И неожиданно он громко рассмеялся. Давнее, вдруг ожившее воспоминание исправило ему настроение. И он смеялся, смеялся…

— Ну, я, кажется, хватил лишку со своими историями, — спохватился учитель, словно попался в ловушку, и быстро замолк и долго потом не произнес ни слова. Он подошел к окну и стал глядеть на улицу; казалось, он ушел куда-то, так долго его не было и был он совсем один. Один-одинешенек.

Чем глуше и сильнее метель, тем учителем все заметнее овладевало беспокойство. Он просил нас ложиться и отдыхать, а «ему с некоторых пор не спится, ночи напролет просиживает, не смыкая глаз, душа не желает спать!». И правда, он еще долго бодрствовал, устало облокотившись на небольшой столик у окошка (портрета Анны там не было, впрочем, его и на стенах не было). На столике лежала старая, толстая тетрадь, он нервно открывал ее, что-то наспех записывал, не раздумывая, торопливо, будто на него накатывала мощная волна вдохновения. Должно быть, это было что-то важное, сильно волновавшее его — ему хотелось открыть свою боль другим. Он мучился над каждым словом, стремясь найти настоящие, идущие от души, из самых ее глубин, простые, недвусмысленные слова, способные согреть и осветить эту темноту. Несколько раз он приподнимался, приникал к стеклу и смотрел в ночь, прислушиваясь к метели (и нехорошо кашлял). Должно быть, он часто сиживал так, глядя на улицу, прислушиваясь и мечтая… В этих краях зима — самое тяжелое время года, глухое, пустынное. Жуткое одиночество… Ночи, дни, годы, и ниоткуда не услышишь голоса — такая вот жизнь-житуха, друг ты мой!

А метель завывала… Учитель не выдержал и, будто его позвали снаружи, на цыпочках, стараясь никого не разбудить, странно взбудораженный и встревоженный, вышел из дома в снег. Он торопился так, словно его окликнули… будто он боялся опоздать. Чей же голос мог его позвать? Зимний ветер заглушал все звуки, снег и мороз сковали всю округу. Но когда он вернулся, то выглядел счастливым, глаза его искрились, лицо светилось, его переполняла радость, он напоминал человека, который долго болел и неожиданно избавился от тяжелого недуга. Он вновь склонился над тетрадью, но писал уже не так торопливо и нервно, а спокойно, красивым почерком выписывая каждое слово; перед тем как записать, он проговаривал его вслух: «Кто зимние цветы принес к любви затерянной могиле?» Раза два он выходил еще и возвращался все более счастливым и радостно возбужденным, с новыми строчками, но эти вот чудесные слова он повторял непрерывно: «Кто зимние цветы принес к любви затерянной могиле?»

— Ты чего не ложишься, поздно уже!

— Нет, нет, — отмахнулся он, будто защищаясь, и продолжал писать; снег со слипшихся прядей волос таял и падал на листы бумаги, смазывая написанное; все равно, темные пятна говорили ему что-то совсем иное, понятное лишь ему одному.

— Сочиняешь, пишешь?

— Чиркаю, — скромно отвечал он, иронизируя над собой, будто это ему не так уж и важно. — Хочу запечатлеть след своего пребывания на земле. Как говорится, человека не будет, а это, может, и останется.

Сначала ему казалось нескромным отвечать на мой вопрос, но слово за словом, и он открыл передо мной свою душу. Он сказал:

— Мешанина, что называется, и то, и другое… Может, дневник, а может, завещанье, так, пустяки разные, чтоб как-то скоротать время… Здесь ведь ничего особенно интересного и не напишешь, глушь, наш язык, наша жизнь… Прошу прощения, не подумайте, ни о каком таланте не может быть и речи, это так, приходит само собой… Наверно, все от жизни, ведь долго, очень долго мы живем! — Голос его изменился, он говорил почти шепотом. — Ведь страшно — живешь, а никто и не узнает, что ты жил, никто и никогда! — Он чуть заметно улыбнулся. — Когда пишу, мне легче, я доволен собой, и — самое главное — чувствую, что я не один… Будто рядом со мной знакомый, близкий человек, с которым можно поговорить всласть, вот как теперь с вами… Добрый друг молчит и слушает тебя, слушает… И как только я умолкну, он сразу говорит: «Продолжайте, Цветан Цветаноский, прошу вас! Рассказывайте, говорит, не бойтесь, вы так чисто, искренне рассказываете, я насквозь вижу ваше сердце… Ради бога, продолжайте!» Я и продолжаю…

Учитель Цветан Цветаноский взволнованно встал из-за столика и опять приник к окошку. На улице вовсю бушевала непогода, он обхватил руками голову, сжался и слушал как зачарованный. Не шелохнувшись, он произнес горестным голосом:

— Конечно, такого человека, такого друга нет. Это плод воображения, привидение, фантазия, обман, пустая мечта, ну и пусть. Раз тебе хорошо, пусть хоть мечта будет. Если она для тебя лучше яви, значит, она говорит человеку правду… В такую минуту человек и сатане продаст свою душу… Уверяю вас, я не выдумываю. Нет, нет и нет!

Он с усилием оторвался от окна, руки, словно надломившись, упали. Вернувшись к столику, учитель уставился неподвижным взором в неисписанный, чистый лист тетради, но лишь на одно мгновение. Затем будто отрешился от всего, что вошло уже в его кровь и плоть; казалось, и не будь здесь никого, он также пугливо шагал бы из одного угла комнаты в другой, словно не человек, а тень. Видимо, он хотел унять волнение и рассказать о чем-то крайне важном, но рассказать тихо и спокойно. Сейчас ему очень хотелось знать, как я пойму его. Он присел рядом со мной на кровати, и громадные, как прожектора, глаза уставились прямо на меня.