Да вообще-то много кто здесь был — на людей похожие и не похожие, но все как один жутковатые и отвратноватые. Под потолком плели узоры высшего пилотажа летучие мыши. Над стойкой, напоминавшей стойку бара, на узловатом полене сидел чёрный ворон, по размерам ближе к орлу. А под стойкой устроился чёрный жирный кот-котище, габаритами стремившийся к гордому званию чёрной пантеры.
Говорили здесь на дикой смеси английского, испанского, французского, русского и каких-то других, совсем ничего не напоминающих языков. Доносились обрывки тупых разговоров, грязных ругательств, нешуточных угроз и мерзких пожеланий.
— Ох, затоптали, закрутили мы их. Ох, кровушку ихнюю выпили. Ох, на косточках повалялись! На черепушках поплясали…
— А граф велел кинуть его своим крылатым львам, хи-хи. Твари проголодавшиеся были. Но подавились, хи-хи-хи. Нежитью кто хошь подавиться, хи-хи-хи-хи…
— А я говорю, для ентого дела детская кровь куда лучше! Такая нежненькая. Очень милая кровушка.
— А я говорю, лучше кровь девственницы!
— А я тебя — на клочки!
— А я тебя — в дым…
— Двадцать монет за суррогат! Разве это печень младенца была? У этого младенца уже лет десять как цирроз…
Но главное, что доносилось изо всех углов и что было основной темой — мобилизация.
— Объявят?
— Говорят, уже объявили.
— На Цитадель?
— На Цитадель!
— Сомнём!
— Крови напьёмся!
— В дым! В клочки! В пух! В…
Мать-перемать. Трах-тарарах. И всё в таком же роде — грубо и без вкуса.
— Слышишь, — прошептал Степан. — Цитадель.
— Слышу.
На друзей пока не обращали особого внимания. Лишь горбатый трактирщик изредка бросал на них испытующие взоры, и нос его начинал шевелиться, а ноздри хищно раздуваться.
Степан, наконец, решился. Взял деревянную двузубчатую вилку. С трудом подцепил ею комок свалявшихся-сварившихся овощей, первоначальный вид и смысл которых был утрачен безвозвратно. Зажмурившись, засунул всё это в рот. И улыбнулся.
— Нормально? — спросил Лаврушин.
— Кхе, — отозвался Степан.
И стало понятно, что это не улыбка, а гримаса. И не радости, а отвращения. И не ответил он вовсе, а просто борется с подступающей к давно вырезанным гландам тошнотой.
Степан выплюнул всё, прокашлялся, долго вытирал рот.
— Люди это не едят, — заключил он.
Неожиданно старуха разжала руки, высыпала порошок и потянулась к своей котомке. Вытащила из неё большую морскую раковину. Прижала к уху. Затрясла головой, будто услышала в раковине что-то поразившие её. Потом, заозираясь, стала буравить окружающих своими вспыхнувшими рубиново глазами. Затем ещё раз прислушалась к раковине и заорала сухо, кашляюще, сипяще:
— Розыск!
Её вопль легко перекрыл пьяный галдёж. Повисла тишина. А потом она взорвалась, раскололась голосами.
— Как — розыск?
— Где розыск?
— Кого?
— Беглые! — заорала старуха.
— Беглые, — пролетел озадаченный шелест.
— Беглые! — повторила старуха.
И все взоры как по команде обратились к Лаврушину и Степану. Опять повисло молчание, на этот раз куда молчаливее. Гробовое молчание — к этому случаю подходит лучше всего.
В общем-то, нечего было переться в эту забегаловку — с самого начала ведь было понятно, что добром всё не кончится. Странно, что удалось протянуть здесь столько времени, и на друзей не набросились сразу.
Всё пришло в движение. Отложил свою дудочку гигант-урод. Обхватил широкоплечий мужичок с ноготок свой топор и счастливо многообещающе заулыбался. Пришли в движение крошечные фигуры в балахонах. И «питекантропы», смахнув со стола остатки доеденного быка и выковыривая ножами куски мяса из зубов, двинулись вперёд. «Кабальеро» взялся за эфес шпаги. Всадник вытащил стилет.
Выход был недалеко. Но его заслонил горбатый хозяин, рядом с ним застыл привратник с дубиной.
Посетители молчаливо надвигались. И это молчание было самым пугающим. Так молчат те, у кого есть ясная цель и нет желания терять время на никчёмные разговоры.
— Боже, — прошептал Лаврушин, видя оскалившиеся в торжестувующих улыбках нечеловеческие лица, слюну, стекающую по подбородкам, кривые острые зубы.