На следующий день после свадьбы Агриппина появилась увенчанная короной, одетая в широкую и длинную тунику, расшитую золотом. Огромная толпа сенаторов, трибунов и консулов, высших чиновников, центурионов, гвардейцев-преторианцев, всадников, богатых вольноотпущенных и даже послов Парфянской империи приветствовала ее поклонами, когда она и ее сын вступали в большой зал приемов и аудиенций императорского дворца. Ей хватило одной ночи, чтобы сбросить маску и показать, что брак с императором для нее не более чем ступень к абсолютной власти, которой она хотела для себя и сына.
Луций Домиций был красив: длинные светлые локоны обрамляли правильные черты его лица, обращенного к матери.
Агриппина, положив руку на плечо сына, вела его, останавливая то возле влиятельного сенатора, то возле консула Поллиона, о котором уже говорили, что ему поручено внести в сенат предложение, предписывающее хлопотать перед императором о скорейшем обручении Октавии и сына Агриппины.
Никто уже не вспоминал о Юнии Силане, перерезавшем себе горло в день свадьбы Агриппины и Клавдия и без сожаления брошенном в костер. И о его сестре Кальвине, которую выслали из Рима.
Император приказал жрецам, как того требуют законы, отслужить в лесу Дианы искупительные ритуалы с жертвоприношениями, дабы испросить у богов прощения за кровосмесительную связь между Юнием Силаном и его сестрой Кальвиной.
Посмеяться не отважился никто. Доказательств этого преступного деяния не было никаких, а между тем император женился на своей родной племяннице, впадая на глазах у всех в грех кровосмешения, узаконенный подкупленными сенаторами.
Но кто бы посмел протестовать? Все склоняли головы перед Агриппиной и ее сыном, который вот-вот должен был стать зятем императора. Теперь, как она того хотела, ее называли Августой, чтобы подчеркнуть, что она, подобно супругу, тоже вела свой род от Августа и имела все права на сан и власть.
Рядом с ней Клавдий сразу состарился, обнаружилась прежде незаметная хромота, он согнулся, походка его стала нетвердой. Казалось, что Агриппина за считанные ночи высосала из него остатки молодости и достоинства, одновременно обобрав и по части власти и могущества.
Я поделился своими мыслями и возмущением с Сенекой, который вернулся из корсиканской ссылки несколько дней назад, помилованный императором по просьбе супруги.
Он поблагодарил меня за все, что я для него сделал. Сам он полностью подчинился Агриппине, давая понять, что и я вместе с наставником и учителем, которому я полностью подчинялся, теперь в числе ее сторонников. Он был счастлив снова оказаться в Риме и наслаждался удобствами своего роскошного дома. Учитель устраивал приемы для друзей, рядом были его братья: старший — Галлион и младший — Мела. В доме на почетном месте стоял бюст Сенеки-старшего, его отца, известного оратора.
Помимо назначения на пост претора, с которым сенаторы его поздравляли, на Сенеку были возложены обязанности обучать и воспитывать сына Агриппины-Августы, которого мать, по общему признанию, готовила для самых высоких государственных постов, включая и высший — императорский — трон.
Сенека похудел за время ссылки в суровых условиях богом забытого острова, но быстро обрел свойственную ему живость во взоре. Хорошо зная его жизнь и восхищаясь ею, я был уверен, что лишения и аскеза его не сломают. Учителю случалось переживать долгие периоды поста, воздерживаться от мяса — этой мертвой плоти, довольствуясь лишь овощами и фруктами и не позволяя себе ни капли вина.
Сегодня же я замечал, как он, расцветший от ощущения власти, присматривался, ласкал взором молодые тела рабов обоего пола, еще нежные и не затвердевшие от возраста, а потом выбирал кого-нибудь из них для своего ложа. Он обнимал Херемона, египетского жреца, с которым познакомился во время долгого пребывания в Египте. Оба они постигли высшую мудрость, оба верили, что душа, в отличие от тела, не подвержена тлену и разложению, следовательно, неподвластна смерти.
Так почему же этот великий человек, оратор и философ, не возмущался, видя, что смерть стала послушным орудием в руках хозяев Рима, управлявших огромным государством, целой империей? Ведь если веришь в бессмертие души, если хочешь жить жизнью духа, не лучше ли покинуть императорские дворцы, виллы Палатина и Авентина и удалиться из этого города, бежать оттуда, где, несмотря на благовония, которыми обливают себя властители, пахнет отхожим местом, помойкой и сточной канавой, где царят порок, деньги и властолюбие, смущая чистые сердца? Корсика, Египет, Греция, Испания — не предпочтительней ли самая отдаленная, самая бедная провинция империи, нежели ее сердце, превратившееся в клоаку?