Выбрать главу

— Очень интересует.

Поломавшись из приличия, Сенека стал читать.

Нерон сидел, развалившись на стуле. Еще не дослушав первой сцены, он заскучал. Никак не мог сосредоточиться, заставить себя следить за словами, изящными, бойкими фразами и, косясь на объемистую рукопись, ждал, когда дело дойдет до последней страницы. Сенека читал долго. А император тем временем в ожидании своей очереди, закрыв глаза, самозабвенно, с увлечением повторял про себя собственные стихи.

Когда чтение кончилось, он встал. С деланным восторгом, подчеркнутым изумлением обнял учителя и пожал ему руку.

— Великолепно, великолепно, — твердил он, — ничего подобного до сих пор ты не сочинял. Трагедия совершенна во всех отношениях.

Опьяненный своими стихами, усталый от чтения, Сенека тер лоб и, словно пробуждаясь от сна, растерянно смотрел по сторонам. Он встал, весь во власти возвышенных слов. Едва нашел вежливые, будничные выражения, чтобы поблагодарить за высочайшее одобрение.

Император нетерпеливо ходил по комнате.

— Я тоже, — прислушиваясь к биению своего сердца, сказал он, — я тоже кое-что написал. Одну элегию.

Сенека не сразу понял его.

— Ты? — спросил он.

— Я, — робко ответил Нерон, очень взволнованный. — Попробовал написать об Агамемноне.

— Трудная тема. Высокая задача. Если мне будет позволено, осмелюсь просить тебя почитать.

— Тебе будет скучно. — Сенека театрально запротестовал. — Нет, я не умею хорошо читать, — продолжал император. — Да и к чему? Элегия длинная. Очень длинная. Ну, хорошо, только при одном условии. Как только заскучаешь, обещай сказать мне.

И Нерон начал читать. Он декламировал элегию о смерти Агамемнона.

— Нравится? — окончив, жадно спросил он.

— Очень.

— Не криви душой.

— Я вполне искренен, — с нарочитым пафосом проговорил Сенека. — Особенно начало.

— И мне так кажется. Начало удалось. А конец?

— Тоже хорош. Это сравнение. Ночь, подобная боли.

— Да, — согласился Нерон. — Мне самому нравится.

Сенека провел руками по лицу, чтобы стереть с него равнодушие, которое под действием длинного стихотворения с деревянным ритмом обволокло его, точно серая паутина.

— Обнадеживает, — прибавил Сенека, чтобы хоть что-то сказать, — обнадеживает, что даже первый опыт так удачен.

— Правда?

— Своеобразные стихи.

— Длиннот нет?

— Нет. Совсем нет. Надо подготовить читателя, создать ему настроение.

— Я же могу сократить, — убежденный, что это не нужно, с притворной готовностью ученика предложил император, желая снова напроситься на комплимент.

Притаившись, как лиса, он следил за Сенекой.

— Каждая строка в стихах не может быть безукоризненна, — сказал учитель, — а все вместе они образуют гармоническое целое.

— Короче, мне ничего не вычеркивать?

— Если только в середине.

— Что?

— Пожалуй, здесь, — запинаясь, проговорил Сенека и, взяв рукопись, с профессиональной опытностью указал какое-то место.

— Это?

— Нет, это жалко, — возразил Сенека. — Иначе мы нарушим общий строй. К тому же тут прекрасен ритм плавно ниспадающих строк.

— Прекрасен ритм... «Мой незабвенный отец», — цезура в третьей стопе, — пояснил Нерон и принялся скандировать: — «Мой незабвенный отец, ты в объятья Аида нисходишь...»

Нерон не хотел уже больше никого и ничего слушать.

Только себя, собственный голос и свои стихи, которые прочитал еще раз, умиленно, со слезами на глазах, запинаясь, сопровождая каждое слово смелым жестом, окутывая все облаком своих чувств.

Он упивался. Как слепо упиваешься сам собой, волной крови, которая, заливая мозг, ослепляет глаза. Он очень боялся не понравиться Сенеке и самому себе. И потому более слабые строки декламировал особенно бойко и изощренно, словно неудачные места были нарочно написаны наспех; все его тело участвовало в декламации, и в зубах навязший текст, в котором долгие-долгие недели топил он свое страдание, стихи, уже надоевшие, как пропитанная испарениями тела и знакомым потом рубашка, он пытался преподнести по-новому, чтобы вызвать у слушателя изумление, которое ощущал сам в горьких муках несчастного зачатия. Ужасная страсть сжигала его. Никогда, никогда не чувствовал он, сидящий на троне властелин мира, такого жара, такого трепета, ни раньше, ни позже, — никогда. На крыльях своих стихов устремлялся он ввысь, и там, в вышине, у него кружилась голова. Сердце его билось так громко, что он едва слышал собственный голос. Но у него хватало еще сил искоса посматривать порой на Сенеку, который сидел на низком стульчике, воплощая наигранное внимание, и его тонкие льстивые губы повторяли за Нероном только что прозвучавшие строки.

Сенека не делал больше никаких замечаний. Беспрестанно кивал одобрительно, хвалил то одно, то другое, возможно, преувеличенно. Но слова будто противоречили его взгляду. Заметив это, император запнулся. Стал смотреть больше в лицо Сенеки, чем в рукопись. Он уже понял, что учителю не нравятся его стихи, понял прекрасно. И хитро оборонялся. Страшась настоящей критики, лишь одним ухом слушал похвалы. Хотел как можно дольше сохранить неуверенность, — ведь потом, как ему казалось, все его старания понравиться будут уже тщетны. Он был надменный, резкий, беспощадный. Но за один знак одобрения отдал бы все, поцеловал бы ноги престарелого поэта.

Что это за знак, он и сам не знал. Ему чудилось, будто щедрый поток тепла изольется из увлажненных от умиления глаз, с пылавшего лба Сенеки и растопит заключенную в стихах боль.

Но этот ожидаемый знак, такой важный, решающий, все не следовал. Когда Нерон во второй раз декламировал «Агамемнона», при чтении последней строфы его стало лихорадить. Кончив, император гордо бросил рукопись на стол. Он был доволен.

И заговорил о другом.

Глава седьмая

Пресыщение

Долго пребывал он в этом трансе и чувствовал себя почти счастливым. К нему вернулось прежнее спокойствие. И сон. Утихала душевная боль, когда он снова и снова перечитывал свою элегию. Искал в ней себя, изучал, как урод, разглядывающий свое лицо в зеркале, но лишь вечером, в полумраке. Света пока что боялся.

Потом хмель прошел, и последовало пресыщение. Опять с головной болью расхаживал он по комнате, не решаясь думать о своих стихах.

Как-то раз он достал их и, прочитав, устыдился.

Какие громкие и пустые фразы! Идея банальна, эпитеты случайны, сцены бессмысленны, несвязны, монотонны. Так скучны, что он содрогнулся. Невыносимой, неописуемой, невыразимой скукой веяло от каждого слова. Однажды, когда Нерон метался в жару, ему приснилось, будто он ест горячий песок, впитавший всю его слюну, и долго еще песок скрипел у него на зубах. Подобные кошмары мучили его и теперь. Он обвинял себя в дилетантстве и глупости, смаковал дурацкую пустоту стихов, потом, терзаясь, снова просматривал их. Выбросил середину, из-за чего получился пробел, сделал начало концом и конец — началом, переставил строки, заменил гекзаметры пентаметрами, затем восстановил все, как было, и без всякой веры в себя принялся писать заново; штопал, латал, а элегия удлинялась, становилась в десять, двадцать раз больше, как некое чудовище, которое росло, грозя поглотить все вокруг. Устав, Нерон бросил писать. Он больше не хотел перечитывать. Отложил рукопись в сторону.

Бледный, поднялся с места и вспомнил о Сенеке.

— Спаси меня, я больше не выдержу! — закричал он надтреснутым голосом; нервы его были напряжены до предела. — Чувствую, что погибаю.

Сенека не сразу понял, о чем речь. Потом увидел в руках Нерона элегию. Сел подле императора.

— Успокойся, — сказал он с добродушной улыбкой.

Он думал, что Нерон потерял уже интерес к своему произведению и, подобно ему самому, забыл про него.

— Плохие стихи, — проговорил император, — плохие, плохие. — С уст Сенеки не сходила улыбка, и Нерон укоризненно спросил: — Улыбаешься?

— У тебя румяное лицо, глаза молодые, горящие. Перистое облачко полетело к солнцу.

— Я недоволен, — уныло протянул император.

— Знаю, — сказал философ. — Давным-давно знаю. Таковы все поэты.