Группа крайних, последовательных республиканцев, стремившихся к немедленным действиям, в ту ночь сцепилась с умеренными. Сейчас они нападали на Пизона за то, что он внезапно по непонятным причинам сорвал покушение. Как было условлено, он заманил императора в Байи, и, когда тот без свиты пришел к нему, в последний момент не разрешил совершить убийства, сочтя, что Нерон его гость и римский патриций не вправе нарушить законы гостеприимства.
— Еще не настало время, — нерешительно оправдывался Пизон. — На кого нам опереться?
— На нас! — крикнул кто-то у нижнего края стола, где шумела революционная партия.
Там собрались преимущественно военные командиры, их вождь Луций Силан, центурион преторианцев Сульпиций Аспер, трибун преторианской когорты Субрий Флав, Фений Руф.
Подавший реплику встал. Тут все увидели, что это Лукан, занимавший место между двумя военными.
При вести о заговоре уехав из ссылки, растерянный и бледный, явился он в дом Флавия Сцевина. Его красивое лицо уже избороздили морщины. Исчезла та вера, которой прежде светился он, осталось только желание мстить, ненависть, придававшая ему силы и смысл его разбитой жизни. Он пылал возмущением.
Лукан выглядел усталым. Большой, давно начатый труд он закончил вдали от Рима. И в последних книгах «Фарсалии», открывавшейся восхвалением императоров, прославил Помпея и наконец изобразил Цезаря, убийцу на горе трупов. Поэт стал непоколебимым республиканцем и жаждал восстановить прежнюю свободу.
— Наемники не восстанут, — продолжал Пизон, — они живут, как и раньше, в военных лагерях, среди окопов, с женами и детьми. Их кормят.
— А народ? — басом спросила женщина.
Это была вольноотпущенница Эпихарида; коротко остриженная, с мясисто-красным лицом, огромными ножищами и ручищами, она походила на кавалериста. Уже давно склоняла она к мятежу моряков на мизенской верфи, красочно расписывая им злодейства Нерона.
— Народ не признает нас, — удрученно ответил Пизон. — Ходит на состязания в цирк и рукоплещет. К сожалению, не нам. Безработных пока еще мало. Мы хорошо осведомлены. Красильщики, ткачи, пекари, корабельщики, сплавщики, плотники, мясники, торговцы оливковым маслом, булочники не желают ничего предпринимать. Они работают и кое-как перебиваются.
— Но неужели матереубийца будет жить? — вмешался Лукан.
— Народ не верит, что он убийца, — отозвался Пизон.
— Поджигатель Рима, — продолжал Лукан.
— Всем известно, что мы выдумали эту сказку, — заметил Пизон.
— Чего мы ждем? — теперь уже с ненавистью спросил Лукан.
— Более подходящего момента, — просто сказал Пизон.
Партия крайних, встав, оглядела умеренных.
— Мы ждем, пока всех нас перебьют, — прогудел Лукан. И, не сдержавшись, прибавил: — Да здравствует республика во главе с императором!
Дрожа от волнения, не спускал он с умеренных пристального взгляда.
— Что вы хотите? — закричали те.
— Да здравствует император! — под хохот крайних насмешливо провозгласил Лукан.
Все понимали, что две партии скорей истребят друг друга, чем убьют императора. Пизон и Силан пылали взаимной ненавистью, превосходившей их ненависть к Нерону.
— Так не держат совет, — сказал Пизон и произнес целую речь.
В ответ на нее прозвучала другая речь. Когда собирались бунтовщики, возрождалось старинное римское красноречие с изящными оборотами, лапидарными фразами, полными воодушевления и страсти.
Крайние требовали немедленных действий, хотели, чтобы на праздник Цереры, когда Нерон будет выступать в цирке, консул Латеран вручил ему прошение, как Метелл — Юлию Цезарю, а остальные, напав на императора, как Брут, Кассий и Каск, закололи его. Заговорщики не могли выйти из-под власти воспоминаний о давно минувших временах.
— Рано, — возразил Пизон.
— Поздно! — заорала Эпихарида. — Завтра. Или лучше сегодня.
— Если не найдется римлянина, который возьмется это сделать, я сам прикончу скверного рифмоплета, — воодушевился Лукан.
— Нам надо раскрыть наши карты, — не унималась Эпихарида.
Представитель партии умеренных, Натал, вольноотпущенник Сенеки, разбогатевший с его помощью, спросил насмешливо:
— А где Сенека? Почему он не раскрывает своих карт?
— Он болен, — ответили ему.
— Притворяется больным.
— Сидит дома, философствует, — продолжал Натал. — А потом примкнет к победителям.
— Замолчите! — войдя в раж, закричал Лукан. — Он поэт, у него нет ничего общего ни с кем. Ни с нами, ни с вами. — И он побледнел.
Напуганный собственным криком, он устыдился, что, покинув гнусный и мерзкий императорский двор, под влиянием страсти попал в это общество, не менее мерзкое и гнусное. Разве место поэту в каком-нибудь политическом лагере? Лукан, удрученный, опустился на ложе. Он больше не считал себя поэтом. Собственная жизнь представлялась ему бессмысленной, и он готов был пожертвовать ею, бескорыстно примкнув к любой партии.
Сенеку стремились заполучить себе и умеренные и крайние. Его известное почтенное имя передавалось сейчас из уст в уста, только о нем говорили, хотя он отсутствовал и вообще не общался с заговорщиками.
Зодик и Фанний молчали. Растянувшись на ложах, они с большим интересом следили за происходящим. Не понимая, к чему клонится дело, они решительно воздерживались от одобрения или протеста. Но, когда страсти улеглись, довольно уверенно вышли на сцену. Новоиспеченные Кассий и Брут стали уверять Пизона, как оба они трудились не жалея сил и сколько еще предстоит сделать, чтобы поднять народ на восстание. Почесав в своей мудрой лысой голове, Пизон полез в карман за деньгами. Он знал, что означают такие речи.
После совещания стали расходиться. Не было принято никакого важного решения, и никто, кроме Зодика и Фанния, не понимал, зачем пришел сюда.
— Кто это? — с удивлением глядя на двух друзей, спросил Лукан у Субрия, трибуна преторианской когорты.
— Поэты.
— Кто, кто? — с сомнением спросил Лукан.
— Республиканцы, революционеры.
— При виде их мне кажется, я не поэт. — Разведя в недоумении руками, Лукан обнял трибуна за плечи. — И если они ненавидят Нерона, я люблю его.
Позорным и тяжким провалом закончилось совещание. Одни в страхе разбежались, другие заснули. Толстуха Эпихарида, ревностная революционерка, плевалась от омерзения.
Лукан же только смеялся.
В последнюю минуту, когда заговорщики собрались уходить, со двора в дом забрела собака. Рыжая, огромная, в половину человеческого роста, любимица хозяина. Лукан долго смотрел на ее рыжую шерсть, а потом воскликнул:
— Нерон!
Все в восторге повторяли новую, единодушно принятую кличку собаки.
Но только в этом их мнения сошлись.
Эпихариду арестовали в ту же ночь, когда она возвращалась домой, на окраину города, в свою убогую комнатушку.
Она не сопротивлялась. Молчала. И в тюрьме не пожелала ничего говорить.
Солдаты били Эпихариду по лицу; из носа и рта ее текла кровь, тело после побоев превратилось в кровавое месиво, однако у нее не вырвали ни слова признания. Эти пламенные и красноречивые уста, произносившие перед моряками длинные речи, словно утомились и, никому больше не нужные, онемели в темнице. Эпихарида повесилась в камере. Немоту, на которую обрекла себя, скрепила другой — вечной, нерушимой немотой.
Пизон тоже покончил жизнь самоубийством, и тогда все открылось: раб-привратник, впустивший в дом Зодика и Фанния, отыскал Эпафродита и рассказал ему о заговоре. Арестовали Флавия Сцевина. У него нашли завещание. Потом попался и Натал. Вскоре пересажали всю компанию. Кроме Зодика и Фанния, успевших унести ноги.
— Сенека, — твердили арестованные.
И теперь его имя не сходило с уст. В надежде избежать сурового наказания все заговорщики называли Сенеку, зная, что известный писатель в дружбе с императором.
Аристократы и всадники выдавали друг друга и то, что на сходке не смели бросить кому-нибудь в лицо, выкрикивали с наслаждением. Лишь несколько крайних держали себя с достоинством. Солдаты, чье ремесло убийство и смерть, не предали революции. Изливая свое презрение, Сульпиций Аспер напоследок высказал все в лицо императору и затем умер. Многих убили при аресте. Латерану не разрешили обнять на прощание детей, трибун собственными руками задушил его дома.