Акта незаметно дошла до Элийского моста; пройдя по выложенному мрамором боковому настилу, она достигла средины моста и остановилась, опершись о перила. Отсюда, с вершины главной арки, ежегодно бросались в воду сотни людей, которым наскучила жизнь, потерявшая для них всякий смысл или изнемогших в непрерывной борьбе с судьбой… Внизу со страшно-заманчивым рокотом шумели и пенились желтоватые волны, вздымались и падали, подобно мерному дыханию живого существа. Одна за другой вырывались они из-под квадратных опор моста и, постепенно успокаиваясь, катились дальше, сливаясь наконец в однообразной глади широкой реки.
— Как это утешает! — прошептала Актэ, подпирая лоб ладонью. — Волны приходят и уходят, и даже самые бурные из них все-таки сглаживаются и мирно текут в море!
Долго в раздумье смотрела она на одно место, где около устоев выше всего взлетали пенистые, крутящиеся струи, пока наконец ей почудилось, что она и мост бесшумно и гладко поплыли назад. Это было невыразимо сладкое, дремотное ощущение, так же благодатно освежившее ее потрясенную недавними событиями душу, как глубокий сон освежает утомленное тело. Солнце уже зашло, когда Актэ вспомнила о своих обязанностях и направилась домой.
Повернув в юго-восточном направлении, минут через сорок она достигла Vicus Longus, «Длинной улицы», отделявшей виминальский холм от квиринальского.
На едва приметном косогоре первого из этих холмов возвышались красивые постройки дома Люция Никодима, который нисходя в четвертом поколении от лакедемонян, по своим нравам и обычаям был чистокровным римлянином.
Актэ боялась, что пылкий патрон встретит ее укорами за продолжительное отсутствие, так как еще недавно, верный священной суровости назарян, Никодим выговаривал ей за то, что она в сумерки стояла со служанкой в остиуме. К тому же нетерпеливое ожидание могло также раздражить его.
Но вместо этого при виде ее Никодим просиял. Он дожидался ее в атриуме и, встретив на пороге, провел мимо таблинума в перистиль. В столовой горели масляные лампы. Уже часа два тому назад окончился обед семьи, состоявшей из хозяина дома, его жены, дочери и семи бывших рабов и рабынь, освобожденных своим господином: учение Спасителя так резко противоречило идее рабства, что даже человек такого устойчивого характера, как Никодим, не осмеливался защищать учрежденного государством невольничества. К тому же все домочадцы были обращены и крещены им самим и уже поэтому он не мог оставить на них цепи, духовно разбитые таинством.
— Ты должна быть голодна, — с почти нежной заботливостью сказал он. — Вот идет Лесбия с блюдами. Она оставила для тебя горячее кушанье, Актэ. Ешь, пей, а потом рассказывай.
Актэ опустилась на край застольной софы, на которой Никодим всегда возлежал за обедом.
— Ешь, ешь! — ласково повторял он. — Ты, наверное, совсем измождена. И руки твои холодны, как лед. Вот чудесное везувианское вино… Я нарочно для тебя достал его из погреба… Оно оживит тебя, Актэ. У тебя такой утомленный вид.
— Действительно, я утомлена, — сказала она, поспешно поднося кубок к губам. — Прости, что я не тотчас вернулась с тобой из палатки египтянина…
— Напротив, — усмехнулся Никодим, — я благодарен тебе за то, что ты усердно и решительно принялась за предстоящее тебе святое дело. Я видел, как цезарь относился к тебе. Если ты будешь благоразумна, то Никодим и вместе с ним Божественный Галилеянин победят раньше, чем наступит второе полнолуние.
Все еще с трудом владевшая собой, Актэ печально покачала головой.
— Нет, господин! — глухо произнесла она. — Не сердись на меня, ради Господа Иисуса, но это невозможно…
— Что невозможно?
— Чтобы я… Чтобы я обратила императора Нерона.
— Ты уже обратила его, если только умело воспользуешься тем, что судьба дает тебе в руки. Он был олицетворением доброты и милости…
— Именно поэтому. Он даже пожал мне руки и предложил быть его дорогой сестрой…
— Что такое?
— Да, это были его собственные слова. Он также приглашал меня в Палатинский дворец и то, что я ему говорила, кажется ему точным отголоском его задушевных мыслей…
— Но ведь это поразительное торжество, Актэ! Это значит покорение Рима, водружение креста Господня на стенах Капитолия…
— Это конец наших радостных надежд, — прошептала Актэ. — Господин, я должна рассеять твое последнее сомнение: я не увижу больше императора!
— Ты помешалась, девушка?
— Слава Богу, нет! Давно уже я не находила в душе моей такой ясности, как теперь. Я буду откровенна и прямодушна, так как я многим обязана тебе. Ты не должен думать, что Актэ из одного лишь упрямства разрушает то, что ты задумал так умно и так благородно. Я… я…
Она запнулась. Лицо ее вспыхнуло жгучим румянцем стыда, между тем как Никодим смотрел на нее бледный и с раскрытым ртом.
— Я чувствую, — сказала она наконец, — что не могу выполнить назначенной мне тобой роли, не потеряв себя. Вы все утверждаете, что я умею убеждать лучше, чем наши красноречивейшие пресвитеры… Не знаю, ошибаетесь вы или нет, но мне ясно одно, что цезарь смотрел на меня иными глазами, чем кто-либо из всех обращенных мной в христианство…
— Ну что же следует из этого?
— Просто то, что он… Что он полюбил бы меня…
— Тем лучше!
— Нет, не лучше, потому что и я полюбила бы его. Да я его уже люблю, господин!
— Скоро же это сладилось! — злобно засмеялся тощий Никодим. — Но к чему мне твои глупые признания? Люби его сколько угодно, но исполняй свой долг распространения нашей божественной веры!
— На это у меня не хватает силы.
— Презренная! — вскричал Никодим. — Не завещал ли нам Христос отречься от всего мирского ради вечного спасения? Не повелевает ли Он умерщвлять нашу плоть и обуздывать греховные побуждения, отвращающие нас от стези праведности и добродетели?
— К этому-то я и стремлюсь, — возразила Актэ. — Если бы я хотела повиноваться моим желаниям, то теперь же пошла бы к нему… Быть с ним, в его объятиях, на его груди, полной таких возвышенных, прекрасных и благородных чувств, — вот к чему влечет меня моя греховная, попирающая всякие обязанности, воля. Но, так как последовав этому влечению, я погрузилась бы в бездну позора и унижения, то решение мое непоколебимо. Никакая земная сила не заставит меня вновь увидеться с человеком, близость которого грозит мне погибелью.
— Но если он сам прикажет тебе прийти?
— Скорее я умру, чем послушаюсь его. Цезарь властен над многим, но он не может помешать умереть тому, у кого на это хватит мужества.
Никодим сидел ошеломленный. Потом, внезапно протянув дрожавшие руки, он с рыданием воскликнул:
— Актэ! Во имя Спасителя, пролившего за нас Свою кровь, не упорствуй! Не разрушай идеи, величайшей со времени смерти Христа! Не разбивай будущности назарянства и его дивной, божественной, спасительной деятельности!
— Мир не может спастись грехом!
— Актэ! Могилой твоей матери, умершей в блаженном веровании в милость Господню…
— Могилой моей матери! — воскликнула тронутая девушка. — Твое упоминание об этой святой превращает мою твердость в непоколебимость!
— Так ты не хочешь? Несмотря на мои просьбы и на мои слезы?
— Нет, тысячу раз нет!
Лицо Никодима исказилось. С губ его готово было сорваться ужасное проклятье… Тонкие пальцы его сжимались, как когти хищной птицы, в груди клокотало, покрасневшие глаза метали полные демонической ненависти взгляды.
Но он мгновенно овладел собой и, еще дрожа, налил в чашу вино и выпил его сразу, как человек, умирающий от жажды.
— Ты не хочешь, — беззвучно сказал он, — но цезарь хочет… и Никодим также… пусть же мелкий камешек попробует задержать низвергающийся в долину великий обвал. Ты знаешь меня. Ступай спать, бедная дурочка! Завтра, быть может, к тебе вернется рассудок!
Он вышел из триклиниума; шаги его звучно отдались в колоннаде; дверь тихо скрипнула, и все замолкло.
Удрученная Актэ осталась одна в наполненной ароматом вина столовой. Угрозы ее господина с убийственной ясностью звучали в ее мозгу. Да, она его знала. Несмотря на всю его доброту и справедливость, он был способен на всякое насилие, если встречал противодействие тому, что он считал целесообразным и необходимым. Она сидела и думала. Все тяжелее и тяжелее давило ее предчувствие близкой беды.