Новый владыка явился на свет ранней утренней зарей; первые солнечные лучи осияли его лоб. Также и его вступление на престол было отпраздновано при ясной погоде, днем, когда злые духи, союзники тумана и мрака, не дерзают показываться людям.
Маленький светлокудрый юноша словно держал в руке ветвь мира. Он гулял по городу неопоясанным или появлялся без сандалий на парадах. Император и сенат обменивались знаками почтения и угождали друг другу. Император вернул сенату его прежнее влияние, а сенат, в свою очередь, назвал Нерона «отцом государства». Но юный Нерон встретил улыбкой столь лестное имя и со свойственной его летам скромностью от него отказался; он заявил, что должен заслужить его.
Первым его желанием было возвеличить Рим. Он мечтал о новых Афинах, о возрождении греческого зодчества, о широких улицах и просторных площадях, которые бы создавали впечатление гармонии и в то же время могущества.
Эта мысль поглощала Нерона. Он обходил, в сопровождении своих задних, узенькие переулки с покосившимися лачугами. Он сам присутствовал при обмерах, вел переговоры и уже мысленно рисовал себе окаймленные мрамором и лавровыми деревьями улицы, которые должны будут удивить даже афинян. Но вскоре, ему и это наскучило. Сгибаясь над планами, он внезапно ощутил бесцельность всего на свете.
Страдание его несколько притупилось. Но на смену явился новый недуг, еще более неуловимый и нестерпимый: скука.
Она не имела ни начала, ни конца. Она была бесформенна и иногда даже не выдавала своего присутствия. Именно это ничто и вызывало непрестанную тоску. Сияющим утром Нерон просыпался, устало зевая, и часто бывал не в состоянии встать. Если ему докучало лежать, и он одевался, его снова одолевала дремота и влекла его обратно в постель. Ничто его не интересовало. Особенно тяготили его послеобеденные часы. Он стоял в одиночестве на высокой колонной галерее, внимал людскому говору, смотрел на зелень сада и ни в чем не находил смысла. Его томила головная боль, сосредоточившаяся в виске; за ней обычно следовала тошнота.
Сумерки настигли его в этот день в таком состоянии.
— Мне не по себе, — поведал он Сенеке, поэту и философу, воспитавшему его с восьмилетнего возраста.
— Неужели? — вздохнул Сенека и шутливо покачал головой, словно перед ним находился ребенок, выражавший жалобы, которым нельзя по-настоящему сочувствовать.
Сенека, высокий и худощавый, был облечен в серую тогу. На впалых, желтых как воск щеках алыми пятнами горел румянец чахотки: его всегда после полудня лихорадило.
— Правда, — упрямо повторил император, — я очень страдаю!
— Отчего?
— Сам не знаю! — ответил он раздраженно.
— В таком случае ты страдаешь потому, что не ведаешь источника своих мук. Если ты нашел их причину, ты бы ее понял и не испытывал бы столь сильной боли. Мы рождены для печали, и не существует горя, которое явилось бы неестественным или нестерпимым.
— Ты думаешь?
— Разумеется, — ответил Сенека, — на все существует противоядие. Если ты голоден — ешь, если жаждешь — пей.
— Но почему человек умирает? — внезапно проронил Нерон, как бы обращаясь к самому себе.
— Кто? Клавдий? Или другие? — спросил Сенека, чувствуя смущение, ибо до тех пор, вследствие запрета Агриппины, Нерон не занимался философией.
— Все. Стар и млад. Ты, как и я. Вот что ты мне объясни.
Сенека растерялся.
— В известном смысле… — начал он и остановился.
— Видишь! И ты не знаешь, — горько засмеялся Нерон.
— Ты утомлен!
— Нет!
Сенека призадумался.
— Тебе бы следовало на время уехать. Куда-нибудь далеко, очень далеко, — и философ сделал рукой широкий жест.
— Это невозможно! — нетерпеливо перебил его Нерон и стал резко возражать учителю.
Видя раздражение императора, Сенека приблизился к нему и, съежившись, как бы весь уйдя в свою тогу, стал выслушивать его отповедь.
Он принял, не противореча, все его возражения.
На его устах всегда бывало наготове льстивое слово, как-будто он имел дело с ребенком, малейший каприз которого желал удовлетворить. Сенека не относился серьезно к этому юноше, создавшему себе страдания, и старался двумя словами исчерпать беседы с ним. Он горел лишь одним желанием: писать! Стихи и трагедии… Величественные, мастерски-отчеканенные строфы, несокрушимые и ослепительные, как белый мрамор. Мудрые изречения о жизни и смерти, о юности и старости — вечные твердыни мысли, завоеванные жизненным опытом. Вне этого — его ничто не трогало.
Его единственной верой было творчество. Убеждения же его, в результате непрерывного мышления и философского анализа, окончательно поколебались и всегда склонялись в сторону того, с кем он в данное время беседовал. Не успевал его оппонент закончить свою мысль, как уже Сенека, еще тоньше и яснее его самого, выражал его мнение.