Медведь неподвижно сидел у прутьев и смотрел в пустоту, не обращая ни малейшего внимания на посетителей зоопарка, что было очень невежливо с его стороны.
— Похоже, ему тут не нравится, — заметил Юрген.
— Выглядит унылым, — согласилась Зиглинда.
Люди стояли у вольера и ждали, когда же медведь покажет зубы, зарычит или встанет на задние лапы, как было нарисовано в брошюре зоопарка. Стоявший рядом мужчина нетерпеливо взглянул на часы. Молодой солдат закричал на медведя, однако тот и не пошевелился. За прутяной стеной весь мир исчез[11].
— Сломался, — бросил солдат.
— Самася, — повторил Курт, пробуя новое слово.
— Он сломался? — воскликнул Юрген, чуть не плача.
— Нет, конечно, нет, скажете тоже, — проговорила мама, неодобрительно взглянув на солдата.
— Но ему плохо, — вставила Зиглинда.
— Думаю, он просто устал, — заключила мама. — С чего ему быть несчастным? У него есть все, что нужно.
— Никто не обращается с животными лучше нас, — сказал папа. — В Америке проводят эксперименты на обезьянах, во Франции живьем варят лангустов…
— Спасибо, Готлиб, — перебила его мама.
— Я хочу сказать, что мы заботимся о животных. Даже волки находятся под защитой.
Зиглинда говорит маме:
— Наша квартира выросла.
Я смотрю через окно вместе с вороной. Правда, что мертвые превращаются в птиц? Мы ждем, мы слушаем.
Мама отвечает:
— Глупости, Зигги. Хватит выдумывать.
У нее в руках коробочка с компактной пудрой, она смотрится в зеркальце и пробегает по лбу и подбородку маленькой подушечкой, чтобы спрятать все дефекты.
— Гостиная стала больше. Раньше, когда я садилась на диван и вытягивала руки, Курт доходил до меня от дальней стены за десять шагов.
Когда он добирался до сестры, та подхватывала его, и сажала его себе на колени, и целовала его в нос, а он визжал от удовольствия и гордости за свои достижения.
— А теперь за пятнадцать.
— Ох уж эти дети. Сегодня они сами завязывают ботинки, а завтра зовут маму. Сегодня они едят сами, а завтра размазывают яблочное пюре по волосам, как мартышки, и маме приходится их от-мывать.
Подушечка снова и снова опускается на лицо — пожалуй, достаточно, чтобы выглядеть естественно. Ворона стучит в окно, клюв барабанит по стеклу.
— Мартышки едят бананы, — говорит Зиглинда.
— Все верно. Ты умная девочка, Зигги. Не надо больше выдумок.
В зеркальце ворона наклоняет голову.
Супруги Хайлманн счастливы в браке. Взгляните на них: здоровая пара, достойный пример. Никаких искривленных костей, никаких нарушений, никаких лишних примесей крови. Да, они счастливы. Все говорят, что они счастливы, хоть нервы у Бригитты и сдают при звуке самолетов. Они просто разбрасывают листовки, успокаивает ее Готлиб. Обычный воздушный налет. Но она продолжает вздрагивать от каждого громкого звука, от каждого резкого движения. Рядом с ней Готлибу приходится двигаться будто под водой. Однако когда он начинает сравнивать ее с другими женами, у которых плохие зубы, двойные подбородки, вены и бородавки, рыхлый бюст, — он понимает, насколько ему повезло. Бригитта не носит штаны и туфли на каблуках, не мажет губы, не завивается, не сидит на диете и не красит волосы. Ей было всего восемнадцать, когда они поженились. Приличная девушка из приличной семьи в Целле — податливая, словно воск. Она откликнулась на его объявление в газете, и в этом нет ничего неприличного: многие порядочные немцы ищут жен подобным образом. Правда, ни Бригитта, ни Готлиб стараются не вспоминать об этом и уж тем более не упоминать вслух.
— Англия, — напоминает он ей. — Мы воюем с англичанами. Не с Великобританией.
— Конечно, — соглашается она.
— Надо говорить, что воюем с англичанами. Именно так.
— Но все знают, что речь идет о Великобритании.
— Да.
— Тогда почему бы так и не сказать?
— Потому что мы воюем с островом, а не с империей. Когда мы победим, скажем, что завоевали империю, но пока это просто остров.
Понедельник, утро. Готлиб Хайлманн прибывает на работу — как всегда на десять минут раньше срока. Вешает шляпу и пальто на крючок со своим именем, убирает портфель в правый ящик стола, садится на стул и снимает чехол с печатной машинки. Поднимает зеленую крышку, заправляет простую и копировальную бумагу — и буквы начинают воздевать вверх свои чернильные руки. «Выбор, — печатает он. — Мнение. Любовь». В их отделе дюжины таких кабинетов — или даже сотни — он точно не знает, но его имя написано на двери из матового стекла. Это единственная примета, по которой можно определить, что пришел на свое место и не сбился с пути — а в их здании очень легко заблудиться. Но вот он сидит на своем месте — за стеклянной дверью, на которой написано «Хайлманн». Буквы выведены золотом и оттенены черным, чтобы придать глубину, иллюзию глубины, будто они высечены на надгробье. Я сказал «кабинет», потому что все говорят «кабинет», однако за стеклянной дверью нет привычных нам стен — вместо них панели из матового стекла, словно покрытые вечной изморозью, а над ними плывут вздохи и шепот. Через шероховатое стекло Готлиб различает смутные фигуры коллег, но не их лица.