Выбрать главу

Итак, ни один из моментов истории не кажется Гегелю настолько же близким одновременно и к самому глубокому отчаянию, и к откровению вечного Евангелия, как тот, в который он пишет;[20] новое Благо приходит лишь в самых великих несчастьях. И абсолютный, замкнутый характер философии Гегеля связан с весьма ясной рефлексией над тем моментом истории, в который она возникает. Тем более, что для него связь всех вещей является причиной того, что они одновременно выражаются во всех науках, и что в действительности все объясняется движением нравственной (sittlich) идеи. В 1802 году философию Гегеля можно было бы назвать историческим морализмом.

Но цель, которую он перед собой ставит, остается той же самой целью, которую он ранее, под влиянием Шиллера, для себя установил.[21] Розенцвейг подчеркивал особое положение Германии в том виде, в каком она представала перед немцем той эпохи; индивид не ощущал более над собой ничего универсального. Лессинг описывал «разорванность» буржуазного общества; Гердер показал раздробленность Германии. «Мы никогда не были единой нацией», писал Гегель. Он постоянно имел перед собой представление о разделенных (zerrissen) народах.[22] Его, как и Гельдерлина, переполняла боль разделения. И сравнивая греческий город с современным государством, Гегель был вынужден видеть в последнем продукт более древнего разделения (Entzweiung). Здесь были отделены друг от друга государство и церковь.[23] Здесь человек был оторван от реальности. Гельдерлин говорил то же самое: «Это жестокие слова, и тем не менее, я это говорю: ни один народ не был так разделен, как немцы».[24] Поэт надеялся на появление нового Эмпедокла, сына такого же «разделения природы и искусства», принесшего спасение новой Элладе, которая была для него страной германцев. Слишком долго, как говорил Шиллер, люди были «оторваны от самих себя и несчастны», слишком долго они думали лишь о том, чтобы убежать от природы. Час примирения наступит там, где разделенная жизнь будет собрана воедино, будет соединена усилием разума, согласно словам Гете. Но поскольку это еще не произошло, постольку в эти периоды перехода к более высокому состоянию новая культура еще не очищена от тех мертвых элементов, с которыми она связана, и несчастье является ее самой высокой точкой. Так и для Гегеля несчастье есть разделение, оторванность не только от остального мира, но и от самого себя. В счастье мы все соединимся с самими собой, как и с остальными, и все то, что отличается полнотой, завершенностью, является счастливым; в страдании, могли мы сказать, продолжая его мысль, имеется что‑то вроде изумления, оцепенения, которое в наших глазах как других, так и нас самих переходит в объекты. Отсюда обращение к трансцендентному Богу, который объединит эти рассеянные объекты.

Не только сознание Германии было больным и тревожным, но и сознание этого юного немца. Можно допустить, что Гегель прошел через состояние «ипохондрии» к своему тридцатилетию. В 1800 году в одном письме он ведет речь о ночной точке сжатия; в 1805–м, обращаясь к прошлому, он говорит: всякий человек должен пройти через ипохондрию, в которой он чувствует себя оторванным от мира, каким он его до сих пор видел, и от своей неорганической природы. Таким образом, мы имеем все основания полагать, что, как и Карлейль, как и Тейфельсдрек Карлейля, Гегель знал вечное Нет; и именно в период одиночества, во Франкфурте, в «несчастном Франкфурте» Гегель самым сильным образом переживал эту идею. Он, подобно герою Гельдерлина, повсюду видит лишь небытие,[25] которое похоже на разорванную струну, которое везде отмечено лишенностью и противоречием. Гиперион — это мир, осознающий свое несчастье, и в то же самое время Свое диалектическое движение. То, что было едино, Пребывает в разладе. «Рабство и господство постоянно меняются местами, — писал Гельдерлин. — Сам Гиперион разрывается между этими двумя крайностями». Но в то же самое время он является осознанием усилия объединения этих двух крайностей и триумфом самого этого усилия.[26]

Размышляя одновременно и о своем собственном времени и о конце римской империи, Гегель видит их сущность в том, что они являются эпохами Несчастного сознания.[27] И если верно, что романтизм в то же самое время является и возрождением религиозного чувства, то не будем ли мы вынуждены признать, что само это религиозное чувство и заставляет нас испытывать неизбежность несчастья?[28] Религиозная душа, такая, как душа Паскаля или душа Гамана, — это разорванная душа.[29] Романтизм, христианство, эти две важнейшие, но не единственные формы несчастного сознания, являются, следовательно, неизбежными опосредствованиями, в результате которых возникает гегелевская философия, оказывающаяся и классическим романтизмом, и рациональным христианством. В самом споем поражении, которое он нанесет некоторым, по — видимости, христианским и романтическим элементам, эти элементы, в каком‑то отношении преодолевающие самих себя, найдут свою победу и свой мир.[30]

вернуться

20

См; письмо Шлегеля от 7 мая 1799 года цитируемое Ксавьером Леоном в кн.: Fichte et son temps. T. II.

вернуться

21

См. письмо от 2 июля 1797 г.

вернуться

22

Rosenzweig. Р. 103; cf. р. 89.

вернуться

23

Та же самая идея будет воспроизведена позже в Философии Духа.

вернуться

24

Hyperion. IV, 149. См.: Hegel. Schriften zur Politik. P.136.

вернуться

25

Hyperion. Р. 65.

вернуться

26

См. фрагмент, опубликованный Виктором: Die Lyrik Hölderlins. P. 232.

вернуться

27

Философия религии.

вернуться

28

Новый мир рождается в муках, говорит Новалис. И еще: несчастье — это призыв Бога. Святым можно стать только через несчастье. Он говорит о божественно Глубоком несчастье.

вернуться

29

См.: Rosenkranz. Р. 462 и W. Band XVIII. Р. 69.

вернуться

30

См.: Новалис. Несчастье благодаря самой этой связи становится счастьем. Чем больше человек чувствует себя грешником, тем больше он христианин. Безграничное единение с Богом — такова цель греха и любви. Новалис ищет «бесконечно возбуждающее страдание». Он прекрасно понимал, что именно в тот момент, когда чувство социальной дезогранизации является наиболее сильным, формируется чувство религиозное. Гельдерлин говорил о неизлечимой болезни века. Но он знал, что именно в старадании душа может ощущать свою свободу.